Евгений Шкловский - Фата-моргана
Про один свой роман Леда рассказывала, что возможность (или, верней, даже неизбежность) его стала отчетливо ясна в тот момент, когда… когда ей вдруг срочно понадобилось… пописать (гуляли в Измайловском парке) и она откровенно, причем неожиданно для самой себя, без всякого стеснения, сообщила об этом своему кавалеру, с которым совсем недавно познакомилась. Сказала и устремилась за деревья. Казалось бы, что особенного, захотелось и захотелось – что естественно, то не стыдно, но вот именно легкость и нестеснительность, с какой она поведала об этой своей неотложной надобности спутнику, поразили ее саму. Это могло означать, что обойдется без ненужных заморочек в отношениях, долгого притирания друг к другу, без проб и ошибок… Дорогого стоило.
Так, между прочим, и случилось, хотя и ненадолго (у нее не бывало долго) – у человека была семья, а это изначально предопределяло скорый финал: Леда, при всей своей часто подчеркиваемой свободе от предрассудков, уводить чужого мужа не собиралась, категорически, даже если сам этот человек ради нее был готов на все.
Нет, она так не могла.
Если временно – куда ни шло, человек – не вещь, в конце концов, собственничество в этом смысле столь же нехорошо, как и во всех прочих. Но ломать что-то – на это Леда не отважилась бы, хотя наверняка отдавала себе отчет, что граница здесь очень условна. Она-то могла не ломать (намеренно), а тем не менее все само собой, не без ее, однако, непосредственного участия с грохотом рушилось и рассыпалось.
Переступить не могла. Останавливалась, если уж слишком далеко заходило. Даже если самой приходилось туго, ведь что-то же возникало серьезное, а не просто влечение. Хотя и влечение – куда серьезней?
Побаивалась она возмездия – не какого-то там метафизического, а вот этого точения в душе, боли – от разрыва. Поэтому там, где чувствовала перерастание во что-то иное, более глубокое, тотчас же давала задний ход. Ускользала. Скрывалась.
«Считай, что я умерла».
Лучше бы она этого не говорила.
А с тем парнем получилось нехорошо. Он в нее влюбился совершенно по-книжному, как не бывает. Ходил за ней по пятам, выслеживал, доставал, одним словом. Трудно сказать, было ли у нее с ним что-нибудь, может, даже и было, но мимолетно, для Леды во всяком случае.
Любительница новых впечатлений, она все старалась попробовать, доходя до определенной грани (а то и заглядывая за нее). Грань эта не давала ей покоя. Не то что бы ее так уж влекло запретное (кто знает?), но область неведомого тревожила, словно именно там могло крыться нечто эдакое, без чего жизнь осталась бы неполной. Все опасалась упустить что-нибудь.
А тот парень был странный, даже и внешне. Красивый такой юноша с карими блестящими, словно влажными глазами в глубоких орбитах (как бы запавшие, отчего особенно выпирали скулы), за такими девушки должны табунами бегать, – не скажешь, что в нем некая червоточина.
Ходил он за ней томный, грустный, под окнами просиживал до глубокой ночи, а однажды и до утра, примостившись на скамейке возле подъезда, где обычно старушки днем собирались погреться на солнышке (весна была, апрель, хоть и не совсем тепло). Кто-то его из окошка видел и потом Леде доложил, что ее кавалер на скамейке ночевал. Весь подъезд потом переживал, словно всем до этого дело (Леда злилась – ненавидела эту патриархальную всеобщительность, когда кто ни попадя лезет в твою личную жизнь).
В конце концов, она начала его прогонять, причем довольно грубо, потому что даже если красивый (объясняла), но немилый, то и навязываться не надо. Нет ничего хуже назойливости.
Еще он стихи писал и ей читал (не обязательно ей посвященные, хотя и такие были). Поначалу слушала, неплохие, кстати, стихи (она показывала напечатанные на машинке), а потом и стихи надоели. «Квелый он какой-то» – так определила. Обидно, конечно: квелый. Слово такое – вроде как блеклый.
Только ничего у нее не получилось (в смысле отвадить), верней получилось, но совсем другое, чего она, конечно, вовсе не предполагала и уж тем более не желала. Вдруг становится известно, что парень этот ушел («сбежал», как потом скажет Леда) из жизни. Иначе говоря, наложил на себя руки. Обе фразы не очень понятны, особенно вторая. Суицид, если по-научному. В качестве материального обеспечения были выбраны веревка, балка перекрытия на чердаке и табуретка. «Дурак, – сказала Леда, зло, с раздражением.– Был дураком и остался им». Потом она не раз уточняла свое отношение. Слабак. Не зря гнала его от себя. Было в нем что-то немужское, вязкое. Он это даже не от отчаяния сделал, а чтобы ей насолить. Чтобы она мучилась. А она не собирается. Потому что идиот и есть идиот – такое натворить. И в голосе чуть ли не ярость. Ведь теперь и захотел бы исправить, а не может.
Злилась она на него страшно, до ярости: как, дескать, смел так поступить, кретин, идиот, негодяй, сумасшедший, кто дал ему право так распоряжаться своей жизнью, которая на самом деле вовсе не его?
На этот счет у нее особенное было чувство: все кто ни есть в жизни – все нужны, никто не лишний, а если вдруг исчезает по той или иной причине, совсем или надолго, из жизни или даже только в пространстве, то место остается незаполненным – вроде как дыра. Как пробоины в корме корабля, который постепенно теряет свою плавучесть.
То, что гнала его, не значило еще, что она в нем не нуждалась. Ведь всякая любовь есть энергетическая подпитка: ну и любил бы себе на расстоянии, а не допекал своими домогательствами, пусть даже и платоническими. И уж тем более не хотела его терять навсегда, потому что само это слово «навсегда» – дурное.
А про то, что любовь, увлечение могут быть тоже как болезнь, она и слушать не желала. Отмахивалась. Да даже если и любовь – пожалуйста, никто ведь не запрещает, но только не надо, чтоб другой человек от этого страдал. Чего она не переносила, так это насилия, а что такое назойливость, как не насилие? Человек принуждает другого к ответному чувству, нет разве?
Иногда на нее находил стих благотворительности: подавала чуть ли не каждому попавшемуся на ее пути попрошайке.
Однажды у маленькой сгорбленной старушки с протянутой рукой, ладошка лодочкой (в переходе, если не ошибаюсь, со станции Парк культуры-кольцевая на радиальную) выпала монетка, которую Леда ей протянула, та стала неловко наклоняться, чтобы подобрать, но Леда опередила – шустро присела на корточки и, схватив монетку, снова сунула той в руку. Все произошло довольно быстро и вполне натурально, и только уже в поезде какой-то растерянный, даже расстроенный вид Леды, словно произошло что-то неприятное.
«Она посмотрела на меня… – сказала Леда в ответ на мой вопрос.– Такой странный взгляд, даже не могу понять, что в нем такое – как разряд, как молния… Старушка – молодая. Взгляд молодой, лицо молодое. То есть старушечье и одновременно молодое, не могу объяснить. Это только кажется, что старуха.»
Весь остаток вечера она пребывала в озадаченно-сумрачном состоянии: вроде как ее обманули или хотели обмануть. Давала она жалкой согбенной старушонке, а взяла у нее совершенно другая женщина – молодая не молодая, но и не старая, со свежей чистой кожей.
Что это было?
Ведь старушку и вправду пожалела, порыв-то искренний. Хотя вроде и не верила в сглаз, однако существование всяких биоэнергий допускала. Если она ни в чем не виновата, тогда что? А здесь явно не то, она почувствовала.
Как в сказке про Красную Шапочку. Бабушка, бабушка, а почему у тебя такие большие зубы?
Человек странно любит себя.
Леде нравился ее образ, когда она уставала или ей неможилось, отчего вокруг глаз обозначались густые тени, скулы заострялись, лицо теряло свою округлость и мягкость, в нем появлялась вместе с бледностью некая аскетичность или, если угодно, духовность. То есть нечто, подразумевающее возвышенность и неотмирность, претерпевание мира вместо любви к нему, страдание от него, одним словом, богатую внутреннюю жизнь.
Разумеется, круглое лицо, пухлые щечки с легким, как бы несколько лихорадочным румянцем, кудряшки, спадающие на лоб, – какая банальность! Никакой инфернальности. Ничего интересного, одним словом. А ведь иногда хочется побыть интересной женщиной.
Впрочем, не всегда же. Ведь нравилась же себе и когда возвращалась с юга – бронзовая, с атласной, смуглой, упругой кожей, пахнущей солнцем и морем. С удовольствием смотрелась в зеркало. Здоровая, сильная и красивая. В конце концов, не просто здоровье, банальное, а – солнечное, соприродное морской волне, искрометным брызгам, парящей над водами белоснежной чайке. В нем также была некая экстремальность. Хотелось очаровывать, покорять, ведь так недолго это длилось…
Интересно, что в Лапландии с нее это спадало. Не тревожило ее это там, так сказать, эстетически, напротив, все сразу опрощивалось, и она сама прежде всего – какой-нибудь балахон, не только скрывающий ее грациозную фигурку, но и вообще превращающий ее в нечто бесформенное, джинсы и рубашка, вполне бесполо… Критерий один – удобство.