Евгений Шкловский - Фата-моргана
«Пора», – говорила она Леде, и они ехали на Востряковское, сажали или ставили цветы, всегда живые (искусственных тетка не признавала), сгребали опавшие листья, сломанные сучья, протирали надгробья. Леда покорно следовала за теткой от могилы к могиле, хотя те были в разных местах кладбища, друг от друга весьма отдаленных, читала надписи, приносила в большом пакете желтый песок, который обычно сгружали возле конторы, воду для поливки, собирала и выносила мусор, пока тетка рыхлила землю и втыкала саженцы.
Маргоша была неуемной, ее хватало, несмотря на возраст и давнее, застарелое нездоровье. не только на родственные могилы, но и на соседние, если те казались ей слишком запущенными. Она и их попутно обихаживала, несмотря на Ледины протесты и просьбы не переусердствовать, потому что, вернувшись с кладбища, тетка, как правило, залегала дней на пять «как мертвая», пока более или менее не восстанавливалась. Упрямая она была такая же, как и Леда (фамильное), если не больше.
Леда признавалась, что иногда начинает сердиться на тетку за эти ее спонтанные порывы на кладбище и в общем-то понятную, но чрезмерную хлопотливость. Конечно, такая самоотверженность вызывала только уважение, но вместе с тем начинало мерещиться и другое: тетка так выкладывалась, словно хотела лечь тут же и сейчас же, прикопав на последнем дыхании очередной саженец.
Еще Леда злилась на тетку, что та незаметно подчинила ее себе, а еще больше на себя саму, что покорилась чужой воле, пусть даже и в таком вполне великодушном деле, как уход за родными могилами.
Там (на кладбище) с ней, по ее признанию, происходили странные вещи. Сколько раз бывала на могиле матери и бабушки, но всякий раз (если без Маргоши) сбивалась, плутала, подолгу не могла найти… Хотя и приметы запоминала, и номера участков, и деревья – все равно. Могила как бы пряталась от нее, играла с ней в детскую знакомую игру. Даже двигаясь по своему ряду, она до последнего мгновения, пока вдруг не возникало знакомое надгробие, не была уверена, что идет правильно. Тетка же, в отличие от Леды, ориентировалась мгновенно, почти не глядя.
Не раз случалось, что Леда, отправившись за песком к конторе, потом добиралась до места с тяжелым пакетом и двадцать минут, и даже целых полчаса (вместо ну от силы десяти), так что Маргоша осуждающе ворчала: ни о чем попросить нельзя, пошла и пропала, она даже беспокоиться начала. «Спишь, что ли, на ходу?»
Кто знает, может, она и впрямь впадала в состояние, похожее на сомнамбулическое: сон не сон, а какая-то заторможенность, воздухоплавательность появлялись, отчасти похожие на дремоту, что охватывает обычно за городом. Но только отчасти. Было и нечто другое, непонятное. Будто чувствовала исходящую от могил энергию (а не от свежего воздуха, как на даче, или от здешней земли, которая, впрочем, вся почти была сплошной могилой – столько понатыкано) – одурманивающую, почти хмельную. Вот только не могла понять, что это за энергия – жизни или смерти.
Вроде и помогала тетке – лопатку подать детскую, грабельки, веник, но часто с таким отстраненным видом, что тетка бурчала: ты вроде как здесь и не здесь… Зачем тогда ехать, она бы и сама справилась?
Лицо отсутствующее.
Она идет по дорожке, усеянной сухими хвойными иглами, где знает, кажется, каждую впадинку, каждую неровность, а человек в брезентовой зеленой куртке идет за ней, совсем как в каком-то фильме, идет и идет, сначала молча, все приближаясь и приближаясь, видимо, решаясь на последнее, потом он что-то говорит, не молчит, и она даже что-то отвечает, но почему-то ничего не осталось в памяти, самое настоящее молчание – ведь они не общались, не разговаривали, как люди, его слова – все равно что хватание за руку, а ее – отталкивание этой руки, заговаривание, отвлечение внимания, сопротивление, короче, и расстояние от станции до их дачного поселка – через лес и поле, обычно казавшееся не столь уж длинным – теперь становится вдруг бесконечным. Можно побежать, но что-то подсказывает ей, что этого делать нельзя и если она побежит, то тогда он точно бросится на нее, потому что бегущий – всегда дичь, всегда объект преследования, убегание только спровоцирует взрыв агрессии, а на ней неудобные для бега туфли, ему ничего не стоит догнать ее. И без того сердце прыгает как сумасшедшее, так что трудно дышать, а если бы она побежала, то тогда бы и вовсе выскочило из груди, разорвалось, еще что-нибудь…
А так она двигается как сомнамбула, произнося странные для самой себя слова. Лицо у парня темное, скошенное, хоть он и улыбается, ухмылка темная. Она голосом и словами пытается успокоить его, она пытается притушить все ярче разгорающееся пламя.
Кошмар этот часто повторяется в ее снах. И все происходит в полной тишине, в полном молчании. Она говорит, и он говорит, но слов совершенно не слышно, тишина такая, что можно оглохнуть. В этой тишине может произойти все, что угодно. И она, в очередной раз объятая ужасом, вдруг ловит себя (во сне) на том, что ужас – сладкий. Ну, может, и не совсем сладкий, зато точно влекущий.
А если все действительно произойдет, как мерещится в кошмаре? Если она побежит, а он бросится за ней (дыхание запаленное, прерывистое за спиной, у нее – со всхлипами), сухие хвойные иглы больно вонзаются в босые ступни (туфли скинула), ветер свистит в ушах, догонит непременно, она в конце концов споткнется (сил нет бежать) и упадет, а он на нее, тело грузное, неловкое, тяжелый мужской дух – жестокий дух вожделения, руки грубые (треск материи), безжалостные, как тиски, – сжимают судорожно, жадно, сдавливают – не разжать, не сбросить, мышцы – камень, везде камень, все вдруг окаменевает – земля, мужчина, ее собственное тело.
Почему же тогда ужас – сладкий? Ну, может, и не совсем сладкий, зато точно влекущий. Цепенеющее, превращающееся в камень тело – словно не ее. Она смотрит на него со стороны, распластанное на усыпанной хвоей твердой земле, на мужской торс, вдавливающий его в землю, пальцы впиваются в плоть, как бы прободая ее, карябают землю, накалываясь на хвойные сухие иглы…
Что же манит ее? Сон разбивается об острую раскаленную грань камня, рассыпается осколками мутноватое зеркало кошмара, тело, влажное от пота, обмякает – вот оно, вольно раскинувшееся, теплое, нежное, не тронутое чужой грубой рукой…
На нее частенько находили приступы отрицания своего тела. С подозрением на болезнь еще больше. Чередование любви-ненависти. То она вдруг начинала трястись из-за самого пустякового недомогания, самой пустяшной царапины, сразу бежала к врачу, проходила диспансеризацию, даже психотерапевта себе завела, денег не жалела на всякие дорогущие питательные добавки, бальзамы, крема, зубные пасты, ортопедические подушки, стельки и прочую рекламируемую по ящику дребедень, даже обзавелась велотренажером со встроенным компьютером…
А то вдруг бросала все эти снадобья, которыми был полон шкаф, начинала запоем курить и вообще себя не жалела… Надоело, говорила. Шкура надоела. Все время надо за ней присматривать, ухаживать, холить – тоска… Скинуть бы ее к чертям, так ведь не скинешь, надо носить и пестовать, иначе она быстро дает о себе знать: сил не остается для жизни…
Иногда сядет возле двери и не может подняться. Знаю, надо идти, опаздываю, подвожу людей, а не могу – при одной только мысли, что нужно идти, ехать на метро, толкаться в вагоне, – сразу дурно становится. Или даже когда еще в постели лежит утром – стоит представить себе, что надо проделать все это: встать, умыться, причесаться, подкраситься и все прочее – зубы начинает ломить от тоски, зарыться бы носом в подушку и не шевелиться.
Придумывала самой себе какие-нибудь приятные завлекаловки на дню – купить что-нибудь из одежды, кисточку новую, в театр сходить, короче, как-то скрасить день – в надежде, что следующий будет другим, менее обременительным. Приведешь себя с горем пополам в порядок, кофе сваришь крепкий, сигарету выкуришь, рюмку коньяка или ликера – ну и поплетешься… И как другие выдерживают? На работу каждый день по звонку, а вечером – домой, за три девять земель, в час пик, в снег и дождь… Хорошо, если на метро, а то ведь еще и на автобусе или трамвае. Ведь и детей отваживаются рожать, растить, умудряются жить с другим человеком – вообще… Тут и на простейшее-то недостает, на саму себя, а чтобы еще и с кем-то другим это как-то согласовывать, с чужими привычками, вкусами, странностями…
С физиологией она была в непростых отношениях. Даже особенно внимательной к ней Леду нельзя было назвать. Во всяком случае та ей если и не досаждала, то не давала расслабиться. Если она чувствовала назойливость с ее стороны, то начинала раздражаться или у нее портилось настроение. Это как если бы в ней жило какое-то существо, которое время от времени мало того, что предъявляло к ней какие-то требования, но и начинало командовать, а при несговорчивости еще и норовило наказать, демонстрируя свою власть над ней.