Иван Шевцов - Любовь и ненависть
Потом началась война, папа ушел на фронт, а меня определили в детский дом. У моих новых друзей тоже не было мам и пап, поэтому о матери своей я снова заговорил во второй раз уже в сорок пятом году, когда окончилась война, заговорил с отцом как мужчина с мужчиной. Мне было тогда пятнадцать лет. Отец рассказал всю правду и затем показал фотографию красивой молодой женщины. Это была та, которая легко оставила двухлетнего своего ребенка и затем на протяжении тринадцати лет никогда не интересовалась им. Я не мог назвать ее матерью и жестоко, с недетским упреком спросил отца, возвращая ему фотографию: "Зачем ты ее хранишь?" Мой бравый генерал, кажется, даже смутился от таких неожиданных слов, взглянул на меня долгим, пристальным взглядом, все понял и вместо ответа разорвал фотокарточку на мелкие кусочки.
Примерно через год после этого — отец тогда уже работал в Туле — она каким-то путем раздобыла наш домашний телефон и позвонила. Я был один дома. Женский голос спрашивал Алексея Макарыча. Я ответил, что он на работе. "А это кто? Это ты, Вася?" — "Да, это я". — "Ну здравствуй. Это я, твоя мама". Я был ошеломлен. Вот так просто, дерзко, нагло, словно: "Здрасьте, я ваша тетя". Я растерянно молчал. Она, должно быть, поняла мое состояние, заговорила снова, уже слишком ласковым, до приторности, голосом: "Ну что же ты молчишь, мой мальчик? Это я, твоя мама". — "У меня нет мамы, — угрюмо и решительно выдавил я и неожиданно для самого себя по-взрослому прибавил: — Женщина, которая бросает своих детей, не может называться матерью". И положил трубку. Меня лихорадило. Я не могу сейчас передать того состояния, в которое поверг меня этот неожиданный жестокий звонок. Мысленно я продолжал разговаривать с ней, дерзко, язвительно, задавая беспощадные вопросы: "Где ты была все эти тринадцать лет? Почему ни разу не поинтересовалась своим сыном, который так и не узнал теплоты материнской ласки?" Потом я бросился на диван и зарыдал. Очевидно, это была истерика. Мне хотелось скорее обо всем рассказать отцу, но он почему-то в тот день долго не возвращался домой. Я звонил ему на работу — и там не застал. Оказывается, он встречался со своей бывшей женой. Он ее, очевидно, по-прежнему любил. Тогда я пошел к Маше Павловой и все рассказал ей — про неожиданный звонок и как я отвечал. Маша сказала, что я поступил правильно, с пафосом говорила что-то о достоинстве и гордости. Домой я вернулся поздно, часов в десять. Отца все еще не было. Он пришел через полчаса, взволнованный. И по его коротким, но пристальным, каким-то тайным взглядам, которые он бросал на меня украдкой, я догадался: они встречались. Тут произошел наш новый разговор о матери. "Она жаловалась, что ты с ней разговаривал дерзко, — сказал отец. Я промолчал, едва ухмыльнувшись: она еще жалуется! Отец, должно быть, понял меня, продолжал: — Конечно, я тебя понимаю, она заслужила… но вместе с тем… мне ее жалко". Странно было слышать это неожиданное признание: он жалеет ее. На самом деле он ее любил, но я тогда был далек от такой мысли и не умел разбираться в подобных тонкостях. Я спросил сухо и ожесточенно: "Что она от нас хочет?" — "Со вторым мужем разошлась, — отвечал отец, как бы заходя издалека и стараясь смягчить меня. — Тебя вспомнила. Раскаивается, прощения просит… В общем, хочет вернуться к нам", — заключил со вздохом отец, поняв ненужность долгих словесных экскурсов. "После того как узнала, что ты генерал", — язвительно бросил я. "Возможно, — согласился отец и потом после долгой паузы, необходимой, чтобы решиться на серьезное, спросил, глядя на меня ласково, дружески, как равный на равного: — Так как будем решать? Примем ее или нет?"
Я знал, что решение зависит от моего ответа: как я скажу, так и будет, смутно догадывался, что отец в общем-то склонен пойти на примирение, но я ответил без запальчивости: "Нет!" — и в голосе моем прозвучала жесткая непримиримость.
В это время я ненавидел ее и как-то сразу мысленно представил себе приход в нашу семью чужого, незнакомого мне человека, к которому я настроен враждебно. Не знаю, как для отца, а для меня — тогда я был в этом уверен — начнется невыносимая жизнь, своего рода трагедия, которую я уже однажды пережил, когда бабушка сообщила мне о матери. Умом, рассудком я понимал, что нельзя плохо говорить о матери, нельзя обижать того, кто дал тебе жизнь, но сердце не хотело с этим соглашаться, сердце протестовало. Эта женщина искалечила мне душу и сделала несчастным моего отца. Мне приходили на память слова из песни, которую со слезой напевала бабушка Степанида Никаноровна: "Жена найдет себе другого, а мать сыночка никогда". Очевидно, я по-своему понимал эти слова, и спазмы сжимали мне горло. Личная драма наложила отпечаток на мой характер, стала причиной моего настороженного, недоверчивого отношения к женщине. Хотя я понимаю всю несправедливость этого отношения, но ничего с собой поделать не могу, как тот, однажды обжегшийся на молоке, который потом всю жизнь дует на воду.
Ирина — другое дело. Она особенная женщина и, пожалуй, исключение из правила. Когда-то в далекие годы студенчества я любил ее тихой, застенчивой любовью, тайно от всего мира, не решаясь открыть свои чувства даже ей. Я знал, что у Ирины есть жених — курсант военно-морского училища по имени Марат. Потом уже, когда она стала его женой, я встретил их как-то в Летнем саду — столкнулись лоб в лоб, — и она познакомила меня со своим молодым супругом — лейтенантом военно-морского флота. У меня не было тогда к Марату чувства неприязни или зависти, я трезво рассудил: что ж, парню повезло, и надеялся, что когда-нибудь и мне повезет, что моя Ирина где-то ищет или ждет меня, ждет, когда я ее разыщу. И я пошел к ней навстречу, предварительно нарядившись в форму офицера-медика военно-морского флота, как будто в одежке заключался секрет везения. Я искал свою судьбу на берегах Баренцева моря, среди моряков Северного флота, и однажды случайно в глухом приморском селении Оленцы встретил… Ирину Инофатьеву. Впрочем, тогда она уже не была Инофатьевой, носила свою девичью фамилию, но я не знал, что она разошлась с Маратом. Мне явно не везло: не было времени поговорить с ней по-настоящему. Прибыв на специально посланном миноносце в бухту Оленецкую, я сделал неотложную операцию больному и должен был немедленно возвращаться в Завируху: эсминец меня ждал у стенки. Разговаривали с Ириной мы накоротке в ее врачебном кабинете. Из чувства щепетильности, какой-то ложной неловкости я не спросил тогда о ее семейной жизни, а сама она тоже промолчала. Именно тогда она была одинока и совершенно свободна. Ведь это уже потом, после нашей встречи в Оленцах, они поженились с Андреем Ясеневым — любимым учеником ее покойного отца, адмирала Пряхина Дмитрия Федоровича.
Впрочем, едва ли это была роковая случайность, что тогда, в Оленцах, я не узнал, что Ирина совершенно свободна. А если бы и узнал, что было бы? Ну допустим, самое большое — я мог открыть ей свою тайну, признаться в своих чувствах к ней. По-моему, она уже тогда любила Андрея, а во мне же видела лишь своего коллегу, и не больше. Хотя, кто их разберет. Вот я думаю: а Марата она когда-нибудь по-настоящему любила? Ей казалось, что да. Но именно казалось. Как я только что смог убедиться в этом, Марат для нее совершенно чужой человек. Умные проницательные женщины не любят выскочек. Ирине нельзя отказать в уме и особенно в проницательности. Она насквозь видит Марата и знает подлинную цену ему. О таких, как Марат, хорошо сказал Бальзак: "Выскочки подобны обезьянам, у которых они переняли свою ловкость: когда они карабкаются вверх, любуешься их проворством, но стоит им добраться до вершины, замечаешь лишь их заднюю часть". На банкете в честь зарубежных артистов Марат предстал перед Ириной в образе обезьяны.
Любила ли она Андрея? Да, его-то она всегда любила и любит всю жизнь. А может, и здесь только казалось? Иначе, чем объяснить ее отношение ко мне, которое она не могла уже скрывать в зале Чайковского? Я и прежде замечал, что она ко мне неравнодушна, но боялся себе в этом признаться. Или я ошибаюсь? Может, по-прежнему во мне она видит только своего коллегу, товарища и друга и никакого иного «отношения» в действительности нет, что это плод моего воображения. Если это так, то я был бы только рад. Другого мне не нужно, потому что все «другое» нелепо, бесперспективно, трагично. Мы с ней находимся в неравных положениях: то, что простительно мне, непозволительно ей. Я могу любить ее тайно от ее самой, потому что я свободен. Она — не имеет права.
Что я говорю: «простительно», «непозволительно» — слова, которые для любви не имеют никакого значения, потому что любовь, если это настоящее большое чувство, а не мимолетное увлечение, вспышка, не подвластна никаким законам, писаным и неписаным. Она — стихия и, как всякая стихия, может приносить кому-то бедствия, страдания, а кому-то радость и счастье.
Но я, кажется, увлекся. Не слишком ли много я думаю об Ирине и почему не охлаждаю себя трезвым вопросом: "Ну а дальше, что же дальше?" Нет, это не та надежда, которую я еще не утратил. За работу, за дело! Работа успокаивает и отвлекает, создает душевное равновесие.