Марек Хласко - Красивые, двадцатилетние
— Этого, к счастью, никто не знает, — сказал я.
— Это не имеет значения.
— Это имеет большое значение, Шон.
— Ты меня не понял. Если этот человек дал ему свою дурацкую курицу, значит, когда-нибудь в другой раз он сделает то же самое. И всегда будет так поступать, коли уж таким родился. А я буду молиться, чтобы он поступал так всегда.
— Молись, — сказал я. — А я пошел спать. Хочу отдохнуть перед дорогой в Эйлат.
— Нет, — сказал он. — Не надо тебе уезжать ни в какой Эйлат. Оставайся здесь. Примешь крещенье из моих рук.
— А почему бы тебе не приехать в Эйлат?
— В Эйлате нет церкви. Я бы хотел окрестить тебя в церкви. А ведь ты сам сказал, что не вырвешься оттуда через месяц.
— Я бы с радостью остался с тобой, Шон. Но я пустой.
— Я поделюсь с тобой всем, что у меня есть, — сказал он и встал. — А сейчас я пойду. Хочу еще помолиться.
Я тоже встал.
— Будешь молиться за того человека на дороге? — спросил я.
— Буду молиться, чтобы он мог так жить вечно, — сказал он. Подошел и поцеловал меня в лоб. — Спи с Богом, сын.
— Я должен говорить тебе «отец»? — спросил я.
— Нет. Не нужно. Священника не следует называть «отцом». Есть только один Отец.
Я взял бутылку и пошел наверх; Роберт уже спал. Я стоял у окна и думал об этом человеке и о том, что в иерусалимской больнице врачи уже потеряли надежду, хотя поначалу считали, что он выкарабкается и будет носить кожаный ошейник; но это было бы слишком хорошо для него. Ему еще предстояли три недели агонии, потому что его толстое и крепкое тело не желало умирать; и каждые восемь часов ему кололи долантин, но врачи сказали, что с завтрашнего дня начнут делать уколы морфия или клиридона, так как долантин слишком слабый наркотик, чтобы снять терзавшую его боль.
Стоя у окна, я выпил остаток «Восемьдесят четвертого»; я смотрел на Ибрагима и не мог думать о нем иначе, как о дереве, растущем в долине, где не бывает ветров. Он стоял неподвижно, втянув голову в плечи и как всегда повернувшись лицом к стене, на которой ничего не было; а я знал, что не засну до рассвета, если он будет там так стоять; и я уже сильно закосел. Я взял все свои деньги, спустился вниз и под дождем подошел к нему.
— Ибрагим, — сказал я. — Это я, который по собакам… У меня тут двести фунтов. Возьми их, только уйди отсюда.
Он не ответил и не шелохнулся, даже когда я положил руку ему на плечо.
— Ибрагим, — сказал я. — Это все, что у меня есть. Я получил эти деньги за то, что угробил на дороге одного малого, который не захотел ко мне повернуться. А до того мне платили женщины. А еще раньше у меня была одна такая, которая ходила в город, а потом выпрыгнула из окна. Но это все те же самые двести фунтов, Ибрагим. Больше у меня, правда, ничего нет. Возьми их, только повернись.
Я смотрел на его маленькую черную голову с курчавыми волосами, которые казались жесткими даже сейчас, хотя он стоял под дождем уже не первый час. Я не был уверен, что это так, протянул руку и прикоснулся к ним, волосы были мокрые, но жесткие и курчавые, как всегда и как на солнце. Не поворачиваясь и даже не дрогнув, он сказал тихо:
— Go away.
И я под дождем вернулся в гостиницу.
В четыре мы начали, как обычно, работать на фирму Гильдерстерна; вытащили из угла ковер и расстелили на полу. Двое, которые работали до четырех и которых мы сменили, выглядели вконец измочаленными.
— По мне, лучше работать восемь часов на стройке, чем топтать эти ковры, — сказал один.
— И я так считаю, — сказал другой.
— Чего ж вы не идете на стройку? — спросил Роберт. Он сидел на стуле и снимал свои полуботинки: мы теперь надевали на работу башмаки, какие носят рабочие на строительстве дорог. Такие башмаки стоили восемь фунтов, и Гильдерстерн подобрал всю нашу четверку с сорок третьим размером ноги. Я тоже сидел на стуле и шнуровал башмак.
— Да мы ничего не умеем, — сказал один из тех, что уходили.
— А что вы делали раньше? — спросил я.
— Служили в органах.
— Госбезопасности?
— Естественно.
— Людей пытали, да?
— Делали, что нам приказывали, — сказал один из них и обратился к другому:- Верно, товарищ полковник?
— Ты уж больно был старательный, — сказал полковник своему товарищу. — Зря придумал эту дурацкую затею с утюгом.
— А что он делал? — спросил я. — Гладил заключенным манишки?
— Нет. Сам лично изобрел, как приводить их в чувство, когда они теряли сознание. Метод простой, но не ахти.
— Не горюйте, — сказал Роберт. — Вы еще пригодитесь. Такие, как вы, нужны везде.
— Дай-то бог, — сказал полковник; второй был всего-навсего капитаном. Они попрощались и ушли, а мы пустились в путь: от края ковра к середине и там поворачивались друг к другу спиной. Такое только художник мог придумать, и я сказал Роберту:
— Когда я был в Париже, встретился мне как-то Качановский, и пошли мы выпить кальвадоса, а он уже был хорош. Отправились в «Богему», но не в ту, что на рю Одесса, а в ту, которая на рю Одеон. Витек заказал сразу четырнадцать двойных кальва; мы выстроили по семь рюмок в ряд, уселись на противоположных концах стола, и Витек сказал: «Встретимся посередке и отключимся». Так оно и вышло, а на следующий день хозяин «Богемы» сказал мне, что Франция не видела ничего подобного со времен Неистового Роланда.
— Не говори: Неистовый Роланд. Говорить надо: Орландо Фуриозо.
— Какая разница? Один черт…
— А вот и нет. Невесте своей в Эйлате тоже можешь рассказать эту историю, но чтоб непременно был Орландо Фуриозо. Вроде мелочь, но на бабу должно произвести впечатление. Ты — юноша с классическим образованием, и только злая судьба загнала тебя в такое страшное место, как Эйлат.
— Эйлат одно из прекраснейших мест на свете. А что я там, кстати, делаю?
— Устраиваешься на работу на рудник. А поскольку родился в Европе, года через два превратишься в полную развалину. Потеряешь волосы и зубы и разжиреешь. И изо рта у тебя будет разить, как у всех, кто без конца дует пиво. А ты вынужден его пить, чтобы выдержать тамошний климат.
— Не согласен, — сказал я, и мне припомнилось худое лицо вице-президента Алфавита. — Ни слова о запахе изо рта.
— Ей ты, конечно, этого не говори. И вообще, на климат не жалуйся. Наоборот с усмешечкой брось невзначай, что хотя температура достигает семидесяти градусов, всегда можно охладиться, когда станет невмоготу.
— Мне уже невмоготу. Давно невмоготу.
— Это еще пустяк по сравнению с тем, что тебя ожидает в Эйлате. Только там ты поймешь, что такое ад. А про акул я уж ей сам расскажу.
— Про каких акул?
— Стоит заплыть подальше в море, а там акулы. Бабы такое любят.
— Я могу застрелиться. Или отравиться снотворными.
— Зачем? Ты настоящий мужчина. Хочешь покончить с собой именно так. Застрелиться может всякий. Но ты слишком сильный и слишком мужественный — такой способ тебе отвратителен. Пускай сама природа сделает это за тебя. Впрочем, окончательно я еще не решил. У меня будет время подумать. Главное, чтобы ты рассказал ей во всех подробностях, что с тобой произойдет после двухлетнего пребывания в Эйлате. Ты превратишься в старика с испорченными зубами и зловонным дыханием, выпрашивающего у кого ни по- падя рюмочку коньяка.
— Речь шла о пиве.
— Со временем ты перейдешь на более крепкие напитки. Люди тебе опротивеют, и ты начнешь всячески их избегать. Станешь алкашом особого рода. Не собутыльников будешь искать, а одиночества. Не беспокойся. В Эйлате есть пара таких молодчиков, и уж я найду случай продемонстрировать их нашей невесте.
— Только один человек сумел бы изобразить на холсте такую омерзительную рожу, как твоя, — сказал я. — Витольд Качановский.
Роберт остановился, и я тоже остановился рядом с ним и закурил новую сигарету; пепел постоянно стряхивался на ковер и втаптывался, поскольку так ковер быстрее истрепывался, — это была идея владельца фирмы.
— Не знаю, удастся ли это использовать, — сказал Роберт.
— Что?
— То, что я настолько омерзителен, что лишь один человек способен меня изобразить. — Он подошел к зеркалу и стал себя разглядывать, а я смотрел на его оплывшее и потное лицо. — Я бы мог сказать, что сам когда-то провел два года в Эйлате, — произнес Роберт после некоторого раздумья. Он оскалил зубы, а потом опустил голову, и теперь мне видны стали редеющие волосы у него на макушке. — Конечно, я мог бы сказать, что когда-то выглядел так, как ты. А потом рассмеялся бы и добавил: «Только ты, естественно, не поверишь. Во всей стране не найти человека, который бы в это поверил. И что самое забавное: я сам не верю». — Он опять повернулся ко мне:- Неплохо, а? И затем покажу на тебя и скажу: «Через два года этот мальчик сможет обходиться без зеркала. Ему достаточно будет посмотреть на меня». Ну как, неплохо? Отвечай.