Марек Хласко - Красивые, двадцатилетние
— Почему тебя это мучит?
— Не могу так, с ходу, тебе объяснить, — сказал я. — Чтоб ты понял, почему я о Нем думаю, пришлось бы рассказывать еще целых тридцать два года. Но, возможно, все было не так. Возможно, именно Иуда любил Его сильней, чем другие ученики, и ненавидел себя за то, что не может любить еще сильнее и продолжает верить в насилие и Варавву.
— Ты читал все Деяния Апостолов?
— Да, — сказал я. — Но не нашлось никого, кто бы мне объяснил то, чего я сам не могу понять.
— Я объясню тебе все, что хочешь.
— Слишком поздно мы с тобой встретились, — сказал я. — Послезавтра я уезжаю в Эйлат. Получил работу на руднике Тимна. — Я встал и протянул ему руку. — О'кей, Шон. Жаль, что мы не познакомились раньше. Я бы принял крещенье из твоих рук.
Стакан, который он держал, выпал, а это было уже его последнее бренди.
— Ты хочешь креститься? — спросил он.
— Да, — сказал я.
— Почему ж ты так долго ждал?
— Шон, — сказал я. — Если человек нуждается в Христе, он готов ждать Его всю жизнь. Мне скоро тридцать три. Христос в моем возрасте умер, а я хочу в Его возрасте начать жить, как Он учил. Подожди, я принесу еще выпить.
Я пошел наверх; Роберт по-прежнему стоял у окна. Когда я вошел и полез за бутылкой, он обернулся.
— Где вы? — спросил он.
— Нагорная проповедь.
— Помнишь, что дальше?
— Буду дальше приставать к нему с Вараввой и Иудой…
Он перебил меня, побледнев от злости:
— Нет, идиот. Ты должен сказать: я пришел к заключению, что Он — единственное существо, которое можно любить вечно. Ну почему тебя нельзя ни на секунду оставить одного?
— Да это же цитата из Достоевского. Глядишь, сообразит.
— Не сообразит. Да и никто не говорит своими словами. Все тыщу лет повторяют одну и ту же белиберду. Неужели непонятно, что, если бы Бог был, мы б с тобой не могли прожить ни дня?
Я подошел к нему, и на меня пахнуло перегаром.
— Я всегда подозревал, что ты пьешь тайком от меня, — сказал я. — Но это твое личное дело. Я хочу сказать о другом. Возможно, мы еще живем, и исключительно потому живем, что там, наверху, есть Он. Хотя, может, это и не так. Может, мы оба правы.
— Вот кто прав, — сказал Роберт и указал на Ибрагима, который стоял лицом к стене и не оглядывался, когда мимо проходили женщины и когда к нему приставали мужчины. — Во всем городе прав только один этот человек.
— Забыл, — сказал я. — Так что мне говорить дальше?
— Что Он — единственное существо, которое можно любить вечно.
Я взял бутылку и пошел к двери. С порога обернулся и посмотрел на вспотевшее и перекошенное лицо Роберта.
— Если когда-нибудь представится случай тебя пристрелить, я это сделаю, — сказал я. — Если только смогу.
— А почему не сможешь?
— Мне б хотелось повстречать в этом городе человека, который бы дал за тебя восемьдесят или сто фунтов. Столько, сколько мы платим за собак. Если такой найдется, я продырявлю тебе башку. А потом отправлюсь за тобой следом.
— Гляди-ка, — сказал Роберт. — Это же прекрасно. Это мы используем в Эйлате. Превосходно. Ты скажешь своей бляди, указывая на пса: он стоил восемьдесят фунтов. Нет, лучше пятьдесят! А потом покажешь на меня и скажешь: жизнь этого подонка не стоит и двадцати фунтов. И разрядишь всю обойму.
— В кого?
— Слушай, у меня хватает других забот. Иди вниз и занимайся своим делом. Я тут стою и дрожу. Но то, что ты про меня сказал, — просто здорово. Пригодится для твоей развалины в Эйлате — тут тебе и образ, и диалог. — Он подошел к шкафу и достал бумагу и карандаш. — Я это запишу. Мы оба слишком устали. Не дай бог, забуду. Впрочем, это мы еще проработаем.
Он уселся за стол, а я с бутылкой «Восемьдесят четвертого» спустился вниз и сел рядом с Шоном.
— Будешь еще пить? — спросил я.
Он кивнул, и я плеснул ему в стакан. Но он не притронулся к бренди. Он смотрел на меня, точно впервые увидел и точно произошло это в подземке во втором часу ночи, а ведь мы были знакомы уже неделю.
— Что с тобой, Шон?
— Где ты пропадал? — спросил он.
— Не мог найти бутылку. Думал, она в чемодане, а оказалось — в шкафу. Я уже собрал вещи и считал, что бутылку тоже туда засунул.
— Почему ты так долго ждал?
— Ты имеешь в виду крещенье?
— Да.
— Шон, — сказал я. — Я — еврей и только как еврей мог уехать из страны, где родился. На моей родине нелегко жилось. — Я замолчал, поднял стакан, помня, что движения должны быть уверенными и решительными, но в последний момент оторвал его от губ и приблизил свое лицо к лицу Шона. — Только здесь, в этой стране, я понял, что не могу жить без Христа.
— Когда ты хочешь креститься?
Я сказал:
— В тот день, когда мне исполнится тридцать три года. — И назвал ему дату; это был день нашего отъезда в Эйлат, куда собиралась приехать моя невеста.
— Хочешь принять крещенье из моих рук? — спросил он.
— Меня здесь не будет, — сказал я. — Еду в Эйлат. Договорился насчет работы.
— В Эйлате нет ни одного христианского священнослужителя, — сказал Шон. — Ты сможешь сюда вернуться?
— Нет, Шон. Кто ж мне через месяц даст отпуск.
— Странно, — сказал он. — Назавтра после твоего дня рождения я уезжаю в Канаду.
— Ничего, Шон, — сказал я. — Я буду тебя помнить. Постарайся в Канаде не пить. — Я поднес стакан ко рту и опять отставил. — Шон, — сказал я. — Правда, точно не известно, что Христос умер именно на таком кресте, какие мы видим на всех распятиях? Вроде в те времена кресты были трех видов?
— Я что-то об этом читал, — сказал он. — Только это не имеет никакого значения. Он обратил миллионы людей. Умирал самым счастливым человеком на свете. И никогда уже такого счастливого человека, как Он, не будет.
Теперь я одним глотком опорожнил стакан и со стуком поставил его на стол — даже Гарри поднял голову.
— Мне б хотелось узнать еще тысячу разных вещей, а там не у кого будет спросить, вот что обидно.
— Главное ты уже знаешь, — сказал Шон. — И повторяю: никогда не было и не будет такого счастливого человека, как Христос.
Я тронул его за плечо, а он повернулся ко мне лицом, и я увидел слезы, бегущие по его темным от загара щекам.
— Почему ты так говоришь, Шон?
— Неважно, что сказано во всех четырех Евангелиях. И пускай даже Он возроптал, это тоже неважно. Он обратил миллионы людей. В Него плевали, Его прибили к кресту гвоздями, Ему давали цикуту, Его оскорбляли, но никто над Ним не смеялся.
— И над Ним смеялись. Смотрели на Него и говорили: Иисус из Назарета. Rex Judais[69].
— Нет. Он не нуждался ни в микрофонах, ни в залах, где у всех есть стулья; Ему не требовались афиши, и никто Ему не платил за то, что Он говорит. А у меня было все. Только ничего не вышло.
— Думаешь, Бог тебя оставил? — спросил я.
— Я думаю о том, что прожил в этой стране больше года и не обратил ни единого человека.
— Ты обратил меня, — сказал я.
Он повернулся ко мне, и опять я увидел слезы, текущие но его щекам.
— Я тебя обратил?
— Да, — сказал я. — Когда я впервые увидел, как ты тут сидишь и пьешь в одиночку, я ведь подсел к тебе. А потом отнес тебя в кровать и в ту ночь уже не заснул. Я думал о Нем. И думал, существует ли милосердие на самом деле. В ту ночь человек, которого я любил, попал в страшную автомобильную катастрофу. Однажды, когда я был голоден, он дал мне поесть и не отвернулся от меня, когда я пришел просить у него работу, а был я тогда тощий и ободранный, как бродячий пес. И он словом меня не попрекнул. И еще одно тебе скажу: если сейчас я еще жив и могу работать, то потому только, что тогда этот человек меня не оттолкнул. Так что в ту ночь я молил Бога: не убивай его. Пусть живет сто лет, но пусть живет, как я. И пускай так же часто размышляет о милосердии. У него были переломаны кости, а я подумал о Христе, которого тоже истязали, и молил Христа, чтобы Он его спас. Это правда, Шон, что Христу ломали кости?
— Это было две тысячи лет назад. Но Ему выдали сполна.
— Тому человеку тоже выдали сполна. Думаю, он страдал не меньше. Ну и я молил Христа, чтобы человек этот жил сто лет и чтоб думал о милосердии. — Я замолчал и через минуту сказал: — Только ему не дали цикуты. Ему дали курицу.
— Какую курицу?
— Обыкновенную. Когда он свалился с горы на повороте, какой-то проезжий хотел ему помочь, но в машине у него не было ничего, кроме вареной курицы, которую он купил себе в дорогу. И он дал ему эту курицу. Бедные люди думают, что, если кто-то болен, надо первым делом его накормить. Не знаю почему. Хочешь еще выпить, Шон?
— Нет, — сказал он и отставил стакан. — Я сегодня буду молиться. За человека, который хотел его накормить. Ты знаешь, кто он?
— Этого, к счастью, никто не знает, — сказал я.