Эфраим Баух - Оклик
В черной смуте времен три этих слова, скрепленных с медной дверью, мгновенно обозначают некий обрывок замкнутого пространства, угла памяти, страницы текста, глухого провала.
Что это за день, разверзшийся, без дна. Как день солнцестояния. Поминовения мертвых. Непрекращающихся воспоминаний. Открытых дверей. Скрытых убийств. Смены времен. Начала войны и начала мира.
День беспрерывной жажды покоя.
Что это за день? Возмездия?
ОТПУЩЕНИЯ ГРЕХОВ?
Совсем недавно, первого октября, прошел этот день – безмолвный, без угарного рева и суетного снования автомашин – час человеческой душ и, предстоящей вечности.
Распахнуты входы синагог.
Тысячеголосое пение молитв докатывается, подобно порывам ветра, до всех небесных ворот.
Распахнуты ли и там двери?
На улицах – крики детей, несущихся взапуски, на велосипедах, роликах…
Приподнять завесу – и войти в ресторанный зал, в июне давнего шестьдесят восьмого: увидеть за длинным столом такие знакомые, примятые десятилетием лица, десятилетием после окончания университета, которое мы справляем в этот вечер в ресторане "Молдова"; собрались далеко не все: испуганной улыбкой подмигивает всем вконец спившийся Курылев; печеный цвет лица обрел Шнырь, страдающий печенью; совсем окосо-лапел Крак над своими моллюсками, пишет диссертацию по палеонтологии; состарившимся мальчиком ехидничает Корыто и по-прежнему, хихикая, дергается Дергач; порядочно облысевший, огрузневший Виктор Канский отягощен своим статусом то ли директора дома политпросвещения, то ли слушателя Высшей партийной школы; сижу рядом с Игнатом: оба изменили геологическому братству, я – совсем переметнулся в братию пишущую, Игнат – в киношную.
Головы лысоваты, анекдоты бородаты, голос дребезжащ; смеясь, вспоминают студенческие годы, а глаза печальны; салфетки и шутки сальны; единственно, о чем говорю Каниковскому: "У меня мама недавно умерла"; он морщится: то ли выражает скорбь, то ли ему неприятно это сообщение, то ли изжога от выпитого коньяка; Игнат прилежно выпивает и все подзуживает меня уйти.
Слепящий ресторанный свет шугает зачарованно подглядывающую в окна тьму нашей юности в подворотни.
Скука покрывает яства на столе пленкой остывшего жира. Говорю ли опять невпопад?..
Но многие ль и там из вас пируют?..
Кирьяков где-то в глуши Казахстана; Гуляковский ведет фотокружок в какой-то московской школе, женился, развелся; Тарнавский на Урале, говорят, женился на прокурорше, что вела против него дело: это на него похоже.
Еще кого не досчитались вы?Кто изменил пленительной привычке?Кого от вас увлек холодный свет?Чей глас умолк на братской перекличке?Кто не пришел? Кого меж нами нет?..
Оживление за столом:
– Твои стихи? К вечеру написал?
– Пушкин их написал.
– Чуть что – Пушкин.
(В единый миг переношусь из 68 в 86 – опять число переворачивается в памяти, вспыхнув, как тогда, за миг до потери сознания, за шаг до огненного входа – пишу эти строки, отчетливо видя и чувствуя, как Игнат сидит рядом со мной – за ресторанным столом, думаю, как странно повторила Ахматова пушкинскую рифму—
Когда я называю по привычкеМоих друзей заветных имена,Всегда на этой странной перекличкеМне отвечает только тишина.)
Приподнять завесу – и выйти из давнего ресторана за тридевять земель, идти вверх по улице Пушкина с Игнатом, а, минуя университет, уже и без него, со справкой в кармане о том, что сдал диплом в университетский архив, идти по глухой Кузнечной мимо совсем вросшего в землю домика бывшего радиокомитета, слыша донесшийся через десятилетие звон разбитой об эту стену бутылки и ощущая, как идешь по пепелищу своей юности.
Приподнять завесу – и шагнуть прямо с этого пепелища в черноту ночи Птолемаис, ощутить благодатную мощь бескрайнего моря и, взглянув при выплывшей из туч луне в облачный просвет, подумать о том, что в общем-то и сдвига времени не произошло, – только звезды чуть сместились.
Кто-то неподалеку развел костер на берегу, и пламя в полной тьме кажется огненной брешью сквозь пространства и годы, а при свете луны – пламенем светильника, одного из семи, стоящих по углам, быть может, совсем рядом скрытой за древними стенами подземной залы, семи светильников, мгновенно скрепляемых с медной дверью и черными завесами.
Небывалый день скользнул в ночь, в ее слабую прохладу, полную тревожных предчувствий, с луной, возникающей из облаков и тщетно пытающейся втереться среди висячих ламп кафе в старом Акко. Оно залито снаружи ослепительно желтым светом ван-гоговского безумья и его притаившейся во тьме и жадно взирающей на этот свет бездомностью и нищетой: именно этот лихорадочный взор вносит в уютный, почта домашний угол ощущение конца света, надвигающегося ослепительными бело-желтыми взрывами ван-гоговских звезд над навесом кафе.
На заливающей ноги яичной желтизной веранде – алебастровые лужицы пластиковых столиков, серые, кажущиеся опустошенными на ярком свету во тьме лица редких в этот час посетителей.
Пора возвращаться в военный лагерь, а спутники мои все еще не вернулись от знакомых.
Километрах в ста южнее по этому ночному берегу, среди погруженных в сон домов Бат-Яма вместе с луной в облаках, недвижимыми звездами и неощутимо вращающейся в бездне земной необъятностью безлюдно бодрствует пядь земли, полусквер-полукорт, куда часто выхожу прогуляться в поздний час, и мгновенно со взглядом на луну возникает мысль об Игнате, и так всегда будет на этом пятачке в лунную ночь; а неподалеку от пятачка, в стенах, ставших частью моего существования, спят в этот час дорогие мне существа, те, которые до того вплотную, до того слиты со мной, что не поддаются упоминанию, ибо горячее и ближе собственной моей сонной жилы, не поддаются слову, ибо для того, чтобы одолеть словом, необходимо набрать и выдохнуть воздух, а это короче вздоха.
И лунный дым клубится над юношеским лбом сына, очередной ночной стражей приближая его к труднейшему испытанию жизни.
А с юга на север, вытянувшись своим узким и напряженным телом, Израиль принимает на себя всю давящую мощь великих средиземноморских вод и неизмеримую печаль всех покинувших тела человеческих душ, беспрерывно восходящих морем по Саронской долине к Иерусалиму.
Тяжек длящийся через ночи гул их движения: они идут, и идут, и у всех – непредъявленный счет на растворившихся в вечности губах.
Бывает ночь, когда открываются мельчайшие лабиринты слуха, приклоненного к миру.
Бывает ночь, за мерцающим порогом которой особенно ощутимо вставшее в собачью стойку завтра, с нетерпением ожидающее мига, чтобы ворваться в твою жизнь, все грызя и вынюхивая, пустыми заботами, беспричинными тревогами, тяжестью лет и страхом перед гулом набегающего за спиной темного неизъяснимого времени.
В настороженно вслушивающуюся в тысячелетия ночь на земле Птолемаис, где под единым, сжатым с овчинку небом сбились стадом – Тир, Сид он, Пальмира и Бааль-бек (в землях Ливана и Сирии), – в этот северо-восточный изгиб, дугу, бездонный затон Средиземноморья, в складывающихся этажами волнах времени скапливаются все самые мерзкие и самые высокие тайны человеческого существования, реют в воздухе удушьем, неистребимостью и немилосердностью памяти, беспрерывно истязая мыслью, что все могло быть иначе, человечнее, насыщенней высоким светом, а не напоминать лишь волнолом, костолом, надлом.
Быть может, в каждом существе скрывается некто, мерцающий мощью, восходящей от ворот Газы и Ашкелона, имя которому наречено – Самсон; природа его заблаговременно ослепила очевидностями, пытаясь наперед оградить себя от бунтарства духа, жаждущего неограниченной свободы, и каждый – пусть смутно – ощущает в духе ту силу, что таилась в волосах у Самсона, и наощупь в храме жизни ищет столбы, на которых держится этот храм, чтобы ощутить воочию его конструкцию и бренность, нащупать столбы Вселенной пусть даже ценой собственной гибели?
Можно ли сбежать от вездесущего гула волн внутри кафе, где гул этот обращается в тень, изо всех сил выметаемую ярким сиянием ламп всевозможных форм. Подобны причудливо-слепым нетопырям, осколкам метеоритов с гибельного созвездия, сожженного в печах ночей. Подобны ослепительным гроздьям барокко, свисающим со стен и потолка, – пытаются они этим великолепием нелепости загнать во тьму боль и печаль.
Я вижу собственное лицо, лица друзей, близких, знакомых, разбросанных в пространстве и унесенных временем, – я вижу их в свете – ламп юности, сценических рамп, допросов, мимолетных встреч и расставаний на жизнь, я вижу их отражения в мутном зеркале пластикового стола, на месте которого, быть может, тысячу сто восемьдесят пять лет назад стоял круглый сверкающий поверхностью эбеновый стол, увиденный взором гениального безумца Эдгара По и закрепленный им всего на одной страничке в параболе "Тень".