Алексей Зверев - Современная американская новелла. 70—80-е годы: Сборник.
— В веселый город Париж, — произнес лейтенант. — Наш Каччато отправился в веселый город Париж, что во Франции. — Хмыкнув, он покачал головой. — Дождь не кончился?
— Черта лысого он кончится, сэр.
— Вы когда-нибудь видели такой дождь? Вообще в жизни?
— Нет, сэр, — ответил Пол Берлин.
— Ты вроде дружил с Каччато?
— Нет, сэр. — Пол Берлин снова покачал головой. — Увязывался за мной иной раз.
— А с кем он дружил?
— С Воутом, сэр. С ним более или менее.
— Что ж, — произнес лейтенант, сунув нос прямо в ботинок, от которого исходил запах пропотевшей кожи, — что ж, наверно, надо позвать сюда мистера Воута.
— Воута нет, сэр. Это же тот, что порезался, — гангрена у него еще была, помните?
— О матерь божия!
Док Перет набросил лейтенанту на плечи пончо. За окном лил дождь, без грома и молний, ровный, бесконечный дождь. Время уже подходило к полудню, но ощущение было такое, будто продолжаются бесконечные сумерки.
— Париж, — пробормотал лейтенант, — Каччато отправился в веселый Париж. Смазливые девочки, голые задницы, и куда ни глянь — лягушатники. Французы. Он вообще как, нормальный?
— Просто глуп, сэр. Как пробка.
— Так прямо и пошагал? Сказал, что пешком пойдет в Париж?
— Так он сказал, сэр. А вообще, кто его знает.
— А ему известно, сколько дотуда?
— Шесть тысяч восемьсот уставных миль. Он мне так и сказал — ровнехонько шесть тысяч восемьсот миль. И вообще, он здорово подготовился. И компас есть, и запас воды, и карты, и все прочее.
— Карты, — буркнул лейтенант, — карты, старты, кварты. С картами он, конечно, все моря-океаны переплывет. Свернет себе из карт лодку — и никаких проблем.
— Нет, — отозвался Пол Берлин. Он взглянул на Дока Перета, который пожал плечами в ответ. — Нет, сэр. Он показывал мне по картам. Говорил, что сначала пройдет Лаос, потом Таиланд, Бирму, потом Индию, потом еще какую-то страну, забыл какую, потом Иран, Ирак, потом Турцию, Грецию, а там уж рукой подать. Рукой подать — так и сказал. Он все продумал.
— Другими словами, — сказал лейтенант и снова лег, — другими словами, самоволка — чтоб ему…
— Выходит, так, — подтвердил Док Перет. — Выходит, так.
Лейтенант потер глаза. Он был болезненно-бледен и небрит. Некоторое время он лежал тихо, держа руки на животе, и слушал звуки дождя. Затем усмехнулся, покачал головой и расхохотался.
— Ну зачем? Нет, вы мне объясните, за каким чертом?
— Вы только не волнуйтесь, вам нельзя раскрываться. Я же просил, — сказал доктор Перет.
— Нет, все-таки зачем?
— Только тише, пожалуйста. Я же сказал, он глуп как пробка.
Лицо у лейтенанта стало совсем желтым. Он отбросил ботинок, повернулся на бок и захохотал.
— Серьезно, ну за каким?.. Что за бред — пешком переться в Париж? Что это за идиотская война такая, объясните мне на милость. Что с вами со всеми творится? Нет, вы уж скажите, что же тут происходит?
— Только не нервничайте, я вас прошу. — Док Перет укрыл лейтенанта и положил ладонь ему на лоб.
— Ангел милосердный, матерь божия. Да вы что? Пешком в Париж — что же это такое на самом деле?
— Ничего, сэр. Это же Каччато. Если ему что в голову взбредет, он на все способен. Успокойтесь, все будет хорошо. Это же только кретин Каччато.
Лейтенант усмехнулся. Не вставая, он натянул брюки, ботинки, рубашку и принялся тоскливо раскачиваться перед голубым огнем. В пагоде пахло сырой землей, дождь не утихал.
— С ума сойти, — вздохнул лейтенант. Он ухмыльнулся, качая головой, и посмотрел на Пола Берлина. — В каком отделении?
— В третьем, сэр.
— Каччато тоже?
— Так точно, сэр.
— А еще кто?
— Я, Док, Эдди Лазутти, Гнида, Оскар Джонсон, Гарольд Мэрфи. Вот и все, не считая Каччато.
— А Педерсон и Бафф?
— Так они ж убиты.
— С ума сойти. — Лейтенант все раскачивался перед пламенем. Выглядел он совсем больным. — Ну что ж, — вздохнул он, вставая. — Третье отделение идет догонять Каччато.
До гор было четыре километра ходу ровным рисовым полем. Горы вырастали прямо из риса, а за ними и еще за многими горами лежал Париж.
Вершины гор были скрыты туманом и облаками. Дождь, казалось, склеил небо и землю.
Ночь отделение провело на привале у подножия первой гряды, а утром начали восхождение. Около полудня Пол Берлин увидел Каччато. Пригнувшись, тот размеренно и упрямо брел вверх в полумиле от них. Он шел без каски, и это было странно, так как обычно он тщательно прикрывал розовую лысину на макушке. Пол Берлин первым заметил Каччато, но молчал, а лейтенанту об этом доложил Гнида Харрис.
Лейтенант Корсон вытащил бинокль.
— Он, сэр?
Лейтенант не отрывался от бинокля, а Каччато все карабкался навстречу тучам.
— Это он?
— Он. Лысый, как орлиная задница.
Гнида фыркнул.
— Лысый, как монах. Точно — Каччато. Вот дубина.
Они наблюдали за Каччато, пока он окончательно не растворился в пелене облаков и дождя.
— Форменный идиот, — не унимался Гнида.
Они двигались в быстром темпе, растянувшись цепочкой.
Впереди лейтенант, за ним Оскар Джонсон, потом Гнида, Эдди Лазутти, Гарольд Мэрфи, Док, и замыкал цепочку Пол Берлин. Он смотрел себе под ноги и особенно не торопился. Он ничего не имел против Каччато. Глупая, конечно, затея, дурацкое мальчишество, очень похожее на Каччато, но все равно лично он ничего против этого дурня не имел. Обидно, и все. Пустая потеря времени среди всеобщих, несоизмеримых потерь.
Карабкаясь вверх, он попытался представить себе Каччатову физиономию. Она выходила расплывчатой, бесформенной и придурковатой; такой он и есть. Большой знаток в таких делах, Док Перет говорил, что, по его мнению, до синдрома Дауна Каччато не хватало одного-единственного тонкого генетического волоска. «Мог выйти и совсем идиот, — делился он с Полом Берлином своими соображениями. — Ты посмотри, какие у него глаза раскосые. И какой он дряблый весь, будто из желе. А форма головы! Нет, что ни говори, а все-таки он урод, каких мало. Я, конечно, не могу утверждать, но готов крупно поставить, что старина Каччато малость олигофрен».
Не исключено, что в этом содержалась доля истины. Каччато был весь какой-то причудливо недоделанный, словно природа долго и терпеливо билась над ним, но в конце концов махнула рукой как на безнадежное предприятие, не стоящее таких усилий. Простодушный, круглолицый, какой-то пухлый, с нежной, болезненной, как у мальчика, кожей. Он казался незавершенным, не зрелым даже той обыкновенной зрелостью, какая помечает любого парня, достигшего семнадцати лет. По общему мнению, в результате получался дурак дураком. Не то чтобы Каччато особенно не любили — разве что Гнида Харрис его действительно не жаловал, так как с неизменной неприязнью относился ко всем, кого хоть в чем-то превосходил, — но и приятелей у Каччато не было. Только, может, Воут. А Воут и сам умом не блистал, да и не было его больше на войне. Одним словом, Каччато терпели, как терпят порой докучливого пса — куда его денешь.
И вот, надо же. Пешком в Париж. Как раз в его духе. Как он, например, получил «Бронзовую звезду» за то, что выстрелил в упор прямо в лицо одному косоглазому. Дурак и есть, чего с него взять. Или вечно посвистывал зачем-то. У него не хватало ума даже на то, чтобы соблюдать осторожность и по возможности избегать опасностей, которые подстерегают тело и душу на войне. В каком-то смысле это делало из него хорошего солдата. Он шел в головной дозор, как идет мальчишка на первую в своей жизни окружную ярмарку. Работы на минных полях тоже не особенно избегал. А улыбка — больше украшение, нежели выражение каких-то чувств, — не сходила у него с лица даже в самые странные минуты: и когда отдал концы Билли Бой, и когда труп Педерсона среди бела дня поплыл лицом вверх по затопленному рисовому полю, и когда из-под каски Баффа потекла вдруг, мешаясь, красная и серая жидкость.
Однако и жалко дурня.
Карабкаясь в гору, Пол Берлин ощущал какое-то странное теплое чувство к этому парню. Не то чтобы расположение, а, пожалуй, сочувствие.
Не дружбу, нет. Жалость. Жалость и еще интерес. Дурь, конечно, вдруг собраться и уйти в дождь, но все-таки что-то в этом было.
До вершины горы они добрались только после полудня. Идти было тяжело: сверху низвергались потоки воды, земля выскальзывала, вытекала из-под ног. Внизу, насколько хватал глаз, простирались облака, они закрывали рисовые поля и войну. А наверху другие облака закрывали другие горы.
Оскар Джонсон вышел на то место, где Каччато останавливался в первую ночь, — каменная площадка, над которой козырьком нависал выступ скалы, выгоревшая банка «Стерно», обертка от шоколада и полусгоревшая карта. На карте была нанесена красная пунктирная линия, пересекающая рисовые поля и поднимающаяся на первую невысокую гряду Аннамских гор. Там линия обрывалась, продолжаясь, очевидно, уже на другом листе карты.