Игорь Губерман - Гарики предпоследние. Штрихи к портрету
Встав и резко покачнувшись, он нетвердо вышел в коридор.
— Ну-с, — торжествующе спросил Фальк, — теперь вы поняли, Илья Аронович, отчего мучаются наши советские эмигранты на диком Западе?
— Удивительно, — сказал Рубин. — Сейчас тоже пойду в сортир. С понтом в сортир, как вы, зэки, говорите, а на самом деле — записывать.
— Пишите здесь, — сказал Фальк. — Я сейчас Семеныча спать уложу. Он готов уже. Он первую бутылку сам выпил, я ведь только на донышко себе плещу, мне мало надо, он это знает.
— Неудобная ситуация какая-то, — вдруг сказал Рубин. — Классическая. Хрестоматийная, верней. Швед и еврей до бесчувствия спаивают русского.
— Ну, во-первых, я чисто русский человек, — сухо возразил Фальк. — Русский потомственный дворянин. Так точнее. Национальность — это самоощущение, а не анкета, не становитесь на фашистскую и советскую точку зрения. Во-вторых, пил он сам, добровольно и с большим удовольствием. В-третьих, мы не интимные тайны у него выспрашивали.
— Я пошутил, — ответил Рубин, но Фальк был неумолим.
— Плохая шутка, Илья. Уж извините. Социалистическая. Впрочем, вы в чем-то правы, — Фальк понял, что перегнул, и смягчился, — мы ведь от него правду слушали, а правда — наша главная военная тайна. Он еще когда-то мне про москвичей забавно излагал — за что их в лагерях не любят.
— А не любят? — Рубин этого не знал.
— О! — Фальк очень, кажется, обрадовался случаю стать похожим на Семеныча лагерным волком, для чего нахмурил лоб, тяжело посуровел, но не выдержал и засмеялся. — Не любят очень. А доводы и причины — в точности те же, за что на воле евреев не любят. Ей-богу, век свободы не видать. Не рассердитесь?
— Обижаешь, начальник, — грамотно сказал Рубин. Фальк принялся перечислять, загибая пальцы на руках:
— Москвичи — они, во-первых, наглые. Во-вторых, нахватанные, то есть понаслышке что-то знают, отчего наглости только прибавляется у них. В-третьих, они кучкуются и всегда своим помогают. В-четвертых, они всюду лезут, всякой бочке затычка, управы на них нет; не успел оглянуться и подумать, а еврей уже сообразил и первей тебя успел. То есть, простите, москвич. И вообще им больше всех надо, прут и прут — то они права качают, то затевают что-то, раздражают очень своей неугомонностью. Узнаете?
— Да, — с наслаждением протянул Рубин. — Ведь и вправду раздражать должны.
— Вообще социальным психологам сидеть бы надо и сидеть на зоне, — сказал Фальк, допивая невидимую каплю из своего фужера. — Только там нашу загадочную душу и изучишь. Может быть, желаете, Илья Аронович? Легко могу помочь.
— А за что он сидел? — спросил Рубин, меняя тему.
— Убил свою сестру и ее сожителя за то, что они по пьянке издевались над стариком отцом. Он в разъездах постоянно был, а вернулся как-то, и соседи рассказали. Вышку сперва ему давали. Заменили на десять лет. А в лагере он лет через пять убил бригадира: тоже за издевательство — над зэками. Кстати, не над собой. У него удивительная нетерпимость к любому виду унижения. Раз я спросил его на зоне, что бы он сделал с начальством лагеря, если бы имел возможность. Убил бы или иначе распорядился? Он подумал и твердо сказал, что нет. Я бы их, Юлий, говорит, такому же унижению подверг, как они нас, только погуще. Например, расстрелом испугал, наверняка они в ногах бы ползали и рыдали, что не по собственной воле были скотами. Что-то в этом роде, уже не помню. Он своеобычный человек. Не боится, кстати, ничего, и потому его другие боялись. Даже говорить вслух, что думает, не боится, а ведь это сейчас в России вообще забытая смелость. Вся наша необъятная родина прочно держит за зубами свой могучий, правдивый и свободный, а Семеныч, сколько помню его, всегда лепил, что думал. Ох, и натерпелся он за это! Он очень умен, если вы заметили. Тоже своеобразно, только это от дремучей темноты. А умен невероятно.
— А про евреев эта чушь смешная? — спросил Рубин. — Вы не пробовали опровергать его, объяснять, спорить? Если, тем более, он умен.
— Тут я вам, Илюша, удивляюсь, — сказал Фальк. — Это же естественный миф, картина мира, как его можно опровергнуть? Он же вовсе не антисемит. Для него точно так же, как для верующего — дьявол, а для философа — мировое зло, сионизм — рабочая деталь мироздания. И куда он может деться от такой картины мира? По радио ему трубят, в телевизоре показывают и объясняют, в газетах пишут, лекторы растолковывают. А разве не то же самое делает чисто русский гений Солженицын, сваливая на евреев революцию? А разве не то же самое делают сегодня патриоты-славянофилы-черносотенцы, утверждая, что Москва имеет форму шестиконечной звезды, что высотные здания похожи на субботний семисвечник, что метро строили согласно Протоколам сионских мудрецов, чтобы силам тьмы было сподручней разом выйти однажды из-под земли? Разве имеет смысл разубеждать? У него естественная для его уровня картина мира. Не хуже других. Кстати, не уснул ли он там? Он пьянеет очень резко, я давно с этим знаком, — деловито сказал Фальк.
Нет, не уснул Семеныч, даже протрезвел чуть-чуть; как раз он входил в комнату.
— Извините, мужики, можно я лягу? — сказал он вяло. И, не дожидаясь ответа, подошел к дивану Фалька. Рухнул и уснул, как провалился.
Фальк постоял над ним задумчиво и медленно сказал:
— Какой-то поэт в начале века заметил, что пьянство — это соитие нашего душевного астрала с музыкой мироздания.
Рубин вытащил блокнот и спешно нацарапал в нем десяток закорючек для памяти.
— Ну, мы продолжим? — неуверенно спросил Фальк. — Вам было интересно встретиться с настоящей жизнью?
— Очень, — сказал Рубин. — Спасибо. Из меня, правда, весь хмель выветрился, но пить я больше не хочу.
— Забиться в свою комнату и записать хотите? — одобрительно засмеялся Фальк.
— Еще в троллейбусе начну, — сказал Рубин. И добавил: — Видите ли, эта похожесть картин мира на всех уровнях очень много обещает евреям в ближайшем будущем.
— Конечно, — уверенно сказал Фальк. — А почему, как вы думаете, Бог открыл им щель для спасения? Просто большинство боится ей воспользоваться. И в Германии было то же самое.
— Я думал, щель эту открыло правительство, — сказал Рубин для подначки.
— Что оно может! — презрительно сказал Фальк. — Оно может только закупоривать. И держать до последнего. А зависит от него — вот столечко, — и он показал тесно сведенными тонкими пальцами, сколь мало зависит от правительства.
— Сдох усатый, надорвался, — сказал Фальк, — но дело его живет. Покуда созревает просто.
— Но ведь это коснется и массы интеллигентов, — сказал Рубин. — К ним такое же у всех отношение, как у Семеныча — к придуркам.
— Боюсь, что да, — сказал Фальк бодро. — Даже обязательно коснется всех.
— А что же делать? — глупо спросил Рубин.
— Смеяться! — ответил Фальк. — Вы что-то заскучали?
Рубина точило ощущение, что он уже это слышал. И внезапно вспомнил, что не слышал, а сам же написал, просто не придавал значения: шутка, она и есть шутка.
— Странно, Юлий Семенович, — пробормотал он, — у меня стишок один есть. Разрешите?
И Рубин прочитал, припоминая строчки: «Еще он проснется, народ-исполин, и дух его мыслей свободных взовьется, как пух из еврейских перин во дни пробуждений народных».
— А вот это — я запишу, — засмеялся Фальк. — Так что и вам спасибо. Не исчезайте.
— В Питер я сегодня еду, — объяснил Рубин уже в дверях. — Пора семью кормить, везу заявку на сценарий.
— Удачи, — бросил Фальк, захлопывая дверь.
* * *Трубку долго никто не поднимал, и Рубин решил, что Кунина в Ленинграде нет. Где же он мог быть так рано утром? На даче? У них дачи нет. В больнице? А Наталья на работе. Вроде бы она на пенсию собиралась. О, кто-то есть.
— Слушаю вас внимательно, — Рубин давно уже не слышал этот знакомый насмешливый голос.
— Антон Миронович, вас беспокоит некто Рубин, — сказал он радостно и поспешно.
В трубке помолчали секунду.
— Не имею чести такого помнить, — холодно сказал густой низкий голос старика Кунина.
— Антон Миронович, вы сердитесь на меня? За что?
— Один довольно гнусного вида молодой человек средних лет был трижды за этот год в колыбели нашей революции и ни разу даже не позвонил одинокому больному старику, — назидательно сказал Кунин.
— Почему одинокому? — испугался Рубин. — А где Наташа?
— Наташа в библиотеке, она работает, ей месяц до пенсии. А одинокому — потому что человек одинок по замыслу свыше, — объяснил Кунин так подробно и спокойно, словно они уже сидели за столом. Сказывалась привычка общаться по телефону, он мало выходил в последние годы.
— Я сегодня же хотел бы оправдаться, — сказал Рубин торопливо.
— Приходите часам к семи, — сказал Кунин снисходительно.