Юрий Герт - Ночь предопределений
Уже в дороге, сидя в стремительно мчащемся прямиком по гладкой степи газике, он уловил в разговоре, завязавшемся между Самсоновым, Чуркиным и Сергеем, слово «каротаж», впервые сегодня услышанное в ауле, за чаепитием. Оно прозвучало тогда для него нейтрально, сухо, но и тогда почуялся в нем, как слабый, почти выветрившийся запах, какой-то забытый смысл. Теперь он вспомнил: «каротажки» — так называли машины, оборудованные приборами для поиска нефти и газа…
В семнадцать лет он жил в Москве, у своей тетки; на заводе, куда его взяли в механический цех, делали «каротажки». До завода было далеко, он поднимался в половине шестого, чтобы успеть добраться от старого кирпичного дома на Селезневке сначала троллейбусом, потом метро до Серпуховского вала, а там трамваем почти до самой проходной… Он входил в проходную обычно вровень с гудком, раздававшимся за полчаса до начала первой смены. Ему запомнился этот упругий бас, от которого содрогался воздух, этот зычный молодой рев среди темного, замороженного неба. Запомнились тихие, молчаливые вагоны, люди, плотно прижатые друг к другу, серые лица, досыпающие на ходу, туго повязанные платки, фуфайки, валенки, накрепко вбитые в калоши. Запомнился снег, лежащий у подъезда нетоптанным настом — с ночи…
Ему надо было ехать на другой конец города, и по утрам казалось, что он раньше всех выходил на пустынную улицу, с искристыми кругами фонарей, с отдаленным скрежетом первых, пушистых от инея трамваев. Он шел, по временам оборачиваясь, чтобы увидеть за собой цепочку четких, единственных на тротуаре следов.
Особенно отчетливо представился сейчас ему почему-то этот снег — свежий, нетронутый…
А может быть, и стоило, подумал он, когда буровая осталась уже далеко позади, может, и стоило рассказать… Может, как раз они-то и поняли бы…
8Пожалуй, можно бы и рассказать…
Газик ровно бежал по дороге, стрелка спидометра перед шофером была как приклеенная. Степь имела здесь более обжитой вид. По сторонам виднелись конусы разведочных вышек. Навстречу пылили вахтовки, расстилая позади клубящийся шлейф. Даже по слою пухляка на дороге можно было заключить, сколько машин ежедневно перемалывают колесами эту твердую, пересохшую землю в тонкий, как парижская пудра, порошок.
Он примостился на заднем сидении, в углу, не встревая в общий разговор. Удивительно было, спустя столько лет, до чего отчетливо помнился ему этот нетронутый, утренний снег… Феликс и теперь видел его перед собой, вперемешку с островками морозисто-белых солонцов за стеклом. Хотя, думал он, дело было не только в снеге. А еще и в том, что в кармане него лежал пропуск, отпечатанный на куске картона, пускай только временный, как у всех новичков, но тем не менее настоящий заводской пропуск. И он мог отличить — и отличал свой гудок от остальных, с промежутком в десятые доли секунды взмывавших над городской окраиной. То ли ему казалось, то ли вправду была в нем какая-то особенная удаль и мощь, даже праздничность… Какая разница, впрочем, была или казалась? Казалась — значит была!
Хотя — какая там к дьяволу праздничность, усмехнулся он, да еще в первое-то время… С унынием вслушивался он этот гудок, подходя к низенькому, в две ступеньки, крылечка проходной!..
Он прикрыл глаза, прикинулся, что задремал, а сам только и силился не расхохотаться, вспоминая те первые дни, когда он очутился в инструменталке. Не у токарного станка, о котором ему мечталось, а там, куда направил его начальна цеха, обронив напоследок милосердное «пока…»
Инструменталка оказалась всего-навсего кладовой. Мало того, навстречу Феликсу поднялась из-за своего столика немолодая рыхлая женщина с выпирающим из спецовки животом… Он должен был заменить ее на период декрета. Что после этого мог он ответить на вопрос, кем он работает на заводе? Кладовщиком? Подменяя беременных женщин, — на что еще он годился?.. Но это было не все! Лерки, метчики, сверла различных диаметров… Ножевочные полотна, напильники — бархатные, личные, драчевые… Втулки, развертки, штангеля… Он терялся в названиях, путался в размерах. Ни Шекспир и Сервантес, которых он боготворил, ни Блок и Маяковский, зачитанные им вдоль и поперек, не помогали ему отличить фрезерный станок от долбежного, метчик от лерки. Над ним потешались в открытую, впрочем, сам он зачастую даже не схватывал смысла насмешек. Это уберегало его от горечи обид, от напрасных самолюбивых терзаний.
Он весь сосредоточился на своих сверлах, напильниках и ножевках. На центральный заводской склад, за дефицитным инструментом он шел, как на вражеский дот, стиснув в руке накладные. Когда дело касалось их цеха, он становился решителен и неуступчив. Жалкий его закуток, обнесенный дощатой стенкой, представлялся ему местом, от которого зависит боепитание, сражение за план, за каротажки, выпускаемые заводом для неотложных нужд всей страны… Тогда это было в моде — военная терминология: боепитание, сражение за план… В цеху работало много недавних фронтовиков, они, случалось, засиживались в инструменталке, рассказывая — про Берлин, про Будапешт, про то, о чем было не прочитать в газетах.
Когда кладовщица возвратилась из декрета, ему было жаль покидать инструменталку. К тому времени она превратилась в своего рода клуб, где перекуривали, хохмили, поплевывая на промасленный пол, толковали о жизни, о международном положении, он приносил сюда свежие номера журналов, книга, заговаривал о литературе, искусстве — и с удивленном чувствовал, что его, мальчишку, слушают с не меньшим вниманием, чем он — ветеранов-фронтовиков. После конца смены его не тянуло домой. То есть к тетке, — он давно жил у родственников, переходя из рук в руки наподобие эстафетной палочки, которую, однако, не спешили перехватывать. Впрочем, он ехал чаще не домой, а в библиотеку, маленькую и уютную, напротив Политехнического, — он готовился в институт. Но в тишине и тепле его вскоре смаривал сон…
Пожалуй, в этом Бубенцове было что-то от него самого, думал он. С поправкой на время…
Въехали в поселок — базовый, тот самый, до которого добирались весь день. Степь на западе пылала костром в полнеба. Палатки геологов, вольным табором разбитые на окраине; сборно-щитовые дома, вытянувшиеся в короткие, компактно спланированные улицы, разбросанные кое-где землянки, а кое-где и коттеджи с теремками-мезонинчиками, — все было розовым, пурпурным, багровым, в каждом стекле был пожар. Газик развернулся на площадке перед столовой. Здесь по периметру располагались все те легкомысленные сборные домики, на одном значилось «Почта», на другом — «Промтовары». В третьем была столовая, и у входа в нее, на крыльце, со спичкой в зубах, возвышался Гронский в окружении всей честной компании. При виде машины оттуда исторглись такие радостные возгласы, будто расстались они не три часа, а по крайней мере три дня назад. Феликс подумал, что вскоре, может быть, завтра, все они расстанутся — и уже вряд ли соберутся когда-нибудь вместе… Ему отчего-то сделалось грустно.
Вышли из машины, он представил Самсонова.
— И что там, на буровой? — пожимая Самсонову руку, спросил Карцев у Феликса, как бы подмаргивая — или вправду подмаргивая — сквозь очки.
— А выпороли, — вздохнул Феликс сокрушенно. — И меня, и литературу…
— Ну, вы тут ни при чем, — улыбнулся Самсонов. — Лично вы…
— Отчего же… — Феликс пожал плечами. — Все-таки литература…
— «Литература — это я», — сказал Карцев.
Все рассмеялись.
— Нет, без дураков, — сказал Феликс. — Всыпали… Всыпали по первое число!..
— Мы это умеем, — потирая ладонь о ладонь, весело признался Чуркин.
— Еще как! — рассмеялся Сергей.
Феликс поймал на себе обеспокоенный взгляд Айгуль. Она стояла на ступеньках, рядом с Верой, порядком усталой, с померкшим лицом, — все такая же свежая, как при выезде, даже ее белое, в голубую полоску платье, казалось, ничуть помялось за всю длинную дорогу.
Она перехватила его взгляд и тут же отвела глаза, лицо ее приняло хмурое выражение, — впрочем, довольно нарочитое… Ощутив это, он словно нечаянно столкнулся с ней в темноте, поймал ее руку…
До начала выступления оставалось какие-нибудь час или полтора. Было совершенно ясно, что поездка в пещеру сорвалась, туда уже не успеть.
Но внезапное упорство проявил Бек. То ли теперь, вблизи от Карадон-Аты, ему представлялось чуть ли не святотатством до нее не добраться, то ли вообще раз намеченное, по его мнению, во что бы то ни стало должно было выполняться, — но он высказал идею вполне сумасбродную: когда бы ни закончилось выступление, после него отправиться в подземный храм.
Однако явно нелепая мысль Бека вдруг увлекла всех. Феликс увидел перед собой лунную степь, как бы припорошенную снегом… Пещеру с темным входом… Бегучие отблеск костра в глубине… Какое-то веселое, озорное чувство вспыхнуло в нем, да и не только в нем. Бека поддержала молодежь. Гронский, как всегда, был великолепен. После некоторой заминки он проговорил задумчиво — «Нет и нет… А отчего же нет?..» — И так взбросил при этом на самый лоб треугольник лохматых бровей, так выразительно развел руками в стороны что ему зааплодировали, точь-в-точь как вчера, при подношении укутанного в хрустящий пергамент балыка. Артист, подумал Феликс, опять-таки вчерашними словами, великий артист…