Иосиф Герасимов - Вне закона
Илья Викторович пытался представить Римму Степановну в ненависти и не мог; на ее простоватом, с тонким рисунком лице не удерживались черты гнева. Ненависть Риммы Степановны казалась невозможной, и все же память заставляла оглянуться, увидеть на краткое мгновение ее потемневшие от злости серые глаза. Но только на мгновение.
«Возможно, все это было… возможно, — думал он. — Но сейчас-то мне это зачем?»
Он закончил обед, вытер губы салфеткой, взял руку жены, поцеловал.
— Спасибо.
— Ты приляжешь?
Он подумал и ответил:
— Не уверен. Во всяком случае, я буду у себя.
Прошел в свой кабинет, затворил дверь, переоделся в мягкую куртку и домашние брюки, а костюм аккуратно повесил в шкаф, только после этого сел к столу.
Снова звякнули в руке ключи, он вынул из ящика серую папочку, еще не успел ее раскрыть, как сквозь картон, будто через туман, проступило круглое, мясистое лицо с бородой и густой шапкой полуседых волос, маленькие глаза хитро и весело целились Илье Викторовичу в переносицу. Все-таки у Луганцева удивительный взгляд, он вроде бы смотрит прямо на тебя, но все время кажется: что-то разглядывает за твоей спиной, видимое только ему одному.
Когда Луганцев впервые вошел в служебный кабинет Ильи Викторовича, он еще не носил бороды, был гладко выбрит, и щеки его блестели, отливая здоровым румянцем вовсе не городского происхождения.
У Ильи Викторовича к тому времени хранилось несколько донесений на Луганцева, за которым уж закрепилась со студенческих лет слава бескомпромиссного шестидесятника, борца за свободу слова. В донесениях сообщалось, что в людных местах полузакрытого объединения, работавшего во многом в научно-фундаментальной и в прикладной части на военку, этот здоровый молодец ратовал за свободу выбора в науке, отвергал, как безумство, планирование открытий, а затем создал нечто вроде комитета молодых ученых в защиту основоположника, как он считал, нового направления в приборостроении Григория Тагидзе.
В то время вокруг Тагидзе и в самом деле началась возня.
Илья Викторович давно присматривался к Тагидзе, видел: сам этот тихий, рано поседевший человек — грузин не грузин, — во всяком случае, он был уроженцем Москвы, как и его отец, и дед, и ни слова не знал по-грузински, — не вербовал себе сторонников, у него было два или три помощника, с кем он ладил, других к себе не допускал. И это было мудро. Видимо, Тагидзе понимал — ему никто не нужен, он делает свое дело, счастлив, когда ему не мешают, и не бьется, чтобы о нем шумели. Ученый, лишенный тщеславия, да еще с грузинской фамилией, таких не часто встретишь. А может быть, он был так мудр, что вовремя сообразил: если наука становится хотя бы частью политики или используется в политических целях, то оказывается на краю пропасти, может в любое время превратиться в обыкновенную дубинку, которую рано или поздно сожгут на костре, как это сделали с той же генетикой.
Илья Викторович испытывал уважение к мудрым, оберегающим свое достоинство людям, знал — за ними и не надо следить, они всегда открыты и потому безопасны.
Но Луганцев не случайно зацепился за Тагидзе, поднял шум — истинные открытия этого человека остаются в тени, а всякая бездарность процветает. Тагидзе любили, и Луганцеву сразу поверили, увидели в нем борца за справедливость, а на самом деле молодой Иван Кириллович закручивал вокруг Тагидзе ситуацию политической борьбы.
Узнав об этом, Тагидзе направился к Луганцеву, потребовал от него объяснений, ведь сфера деятельности молодого ученого, направленного в объединение после университета, лежала совсем в иной плоскости. Иван Кириллович, чье имя уже обсасывали в курилках и в коридорах как символ новых и бесстрашных веяний, встретился с Тагидзе достойно, постаравшись, чтобы во время их объяснения присутствовали люди. Пояснил: хотя он и его товарищи отдают дань тому, что Тагидзе сотворил заметное открытие, но для них важней сам факт спонтанного, незапланированного появления идеи, то есть свободной, никем не притесняемой мысли, Луганцев же и его товарищи считают — только свободный человек способен создать нечто неожиданное и совершенное. Закончил этот разговор Луганцев эффектно: «Нельзя планировать ни Ломоносова, ни Менделеева, ни Достоевского. Для подлинной мысли план — кабала».
Но Тагидзе этих объяснений не принял, ответил резко: «Философские эксперименты проводите над кем-нибудь другим. А я, дорогой, делом занят. Мне лясы точить некогда. Будь здоров, дорогой, и ко мне, пожалуйста, не суйся, а то морду набью».
Луганцев на его выпады не обиделся, напротив, на очередном сборище привел их как пример, что сами творцы часто не могут осознать подлинной направленности их творения, потому-то их идеи, даже помимо воли творцов, нуждаются в суверенной защите.
Объединение, где работал Луганцев, считалось режимным, это накладывало определенные строгости на его работников, своеволия Луганцеву могли не простить, особенно после того, как он сумел сплотить молодых в общество вольнолюбивой научной мысли; видимо, генеральному, а в то время им был старик генерал с двумя звездами на погонах, этот толстощекий нравился, и на одном из заседаний генеральный весело сказал: пусть Луганцев подержит при себе молодых, когда они в кучке, спокойнее.
Спокойнее так спокойнее. Илья Викторович стал ждать. Но грош бы была ему цена, с его опытом, его знанием научного мира, с его умением заранее многое предвидеть, если бы он сидел сложа руки. Он запросил досье на Луганцева, оно оказалось у его давнего знакомого Судакевича, тот почему-то неохотно предоставил возможность Илье Викторовичу познакомиться с прошлым Ивана Кирилловича.
Достаточно было беглого взгляда на биографические данные Луганцева, чтобы понять: парень прибыл в столицу из зачуханного, забытого Богом и властями районного центра вовсе не для того, чтобы, пробившись сквозь плотную толпу блатежных абитуриентов в массивное здание на Воробьевых горах, вернуться обратно или довольствоваться малым. Такие крутолобые крепыши цепки к жизни, четко знают, чего хотят, и умеют заранее прикинуть все возможности движения к цели. Каждый шаг делается продуманно и потому уверенно. Таких ребят не сравнишь с сынками номенклатурных отцов, у которых воля надломлена амбициями, а когда за спиной оказывается пустота, они сникают или же озлобляются, с этого начинает теряться их связь с окружающими. А вот такие, как Луганцев, ведут войну за себя, каждый даже небольшой отвоеванный ими плацдарм дорогого стоит, и отступать с него нельзя.
Луганцев и не отступал. Цель его проглядывалась легко: выйти на тот рубеж, где будет он обеспечен всем, чтобы не повторить жизни своих вечно голодавших родителей.
Казалось бы, для достижения этой цели есть один путь: удивить окружающих парадоксальностью мышления, найти в науке нечто неисследованное или исследованное не до конца и создать свое. На такое способны редкие единицы, да и то лишь те, кого Бог наделил озарением. Впрочем, если даже после тяжкого труда, требующего отдачи всех сил, будет найдено истинное — это вовсе не значит, что его востребуют; всем ведь ведомо: каждое открытие поначалу обречено на непризнание, а случается, за него и убивают, как произошло с тем же Тагидзе.
Луганцев рано, а может быть вовремя, понял, что живет в стране назначенцев. Здесь назначают всех: от управдомов до гениев.
За свою жизнь Илья Викторович не встречал людей, взобравшихся на вершины популярности только благодаря своей мудрости. Ходили легенды о некоторых небожителях, которых, мол, поцеловал господь в лобик, потому имена их стали известны всему миру, но при ближайшем рассмотрении выяснялось, судьбы их вовсе не безоблачны, они пролегали или через Лубянку, или через камеру смертников, в лучшем случае, через длительную высылку; тот, кто проходил этот путь, был отмечен роковой печатью, потому согласие властей на их популярность равнозначно в принципе назначению.
Как таланты назначались, Илья Викторович знал в подробностях, потому что сам этим занимался, хотя и не так, как Судакевич.
Луганцев рано понял, что может добиться искомого только одним путем. У него были для этого данные.
Илья Викторович, впервые получив его досье, долго рассматривал фотографии. Сначала мальчишка в свитере с упрямой складкой на лбу, потом длинноволосый юнец в куртенке и дешевых джинсах, и не сразу поймешь: то ли лукав, то ли фанатичен блеск его маленьких глаз.
Луганцев попробовал было роль комсомольского вожака, но, видимо, вовремя спохватился — затрут в кабинетных склоках, а для лихих молодежных пьянок он не был пригоден — хмель быстро лишал его сил, да и особых талантов, вроде пения под гитару приблатненных песен, в нем не открылось, а без всего этого комсомольские вожди не вписывались в общую компанию. Тогда он очутился в среде технарей.