Лена Элтанг - Другие барабаны
Помню, что, прочитав телеграмму, я не сразу понял, что тетка уже умерла, и говорил о ней в настоящем времени:
— Зоя просто скучает там одна, а я давно обещал приехать. Вот и поеду.
— Она всегда хотела забрать тебя, — сказала мать. — Все время намекала, что тебе нужна приличная школа, можно подумать, я отдала тебя в приют для слабоумных.
В тексте говорилось о том, что мы должны непременно приехать на похороны вдвоем, потому что касательно меня в завещании сделана особая запись. Телеграмма пришла на наш прежний адрес, новый владелец квартиры переслал ее матери в Друскеники, а она вызвала меня, сказав по телефону, что у нас плохие новости. Я приехал только на следующее утро, подумав, что речь идет о чем-нибудь вроде докторского пьянства, и мать снова будет ходить по дому чернее тучи, прижимая к вискам смоченную одеколоном салфетку.
Одним словом, я узнал о Зоиной смерти два дня спустя, когда до похорон оставалось всего ничего, помню, что вернулся в Вильнюс ранним автобусом, завернул на квартиру приятеля за паспортом, купил билет за безумные по тем временам деньги и помчался в аэропорт. Мне было двадцать семь лет, и я был уверен, что мое литовское время закончилось и начинается время совершенное, как год Платона, как лето в шлараффенланде, где початки кукурузы так тяжелы, что их приходится катить по земле. Лиссабон, увиденный в детстве, белоснежный и карминный, заволакивал мне глаза, заполонял горло, крутился в барабане моего живота.
Белокурая тетка улыбалась мне с облаков, а Фабиу помавал своей костистой рукой со слабыми длинными пальцами рогоносца. Ладно, я знаю, что над мертвыми не смеются, но я смеюсь над собой, Хани, ведь это не я был ее любовником, а чертов испанец Зеппо, про которого она говорила, понижая голос, как будто в гостиничном номере кто-то мог нас услышать. Рассказы о нем заняли не меньше часа — целый час из короткой тартуской ночи! — и были такими достоверными, что я почувствовал запах и жар андалузца в нашей постели, и без того не слишком свежей и засыпанной крошками от печенья.
— И где теперь этот карбонарий? Ты больше никогда его не видела? — спросил я, глядя на шевелящиеся от зимнего сквозняка занавески.
— Вижу сейчас перед собой, — тетка отбросила одеяло и села в постели, обняв колени и положив на них подбородок — Ты до странности на него похож.
— Он тоже носил очки?
— Да, они и теперь лежат у меня в столе. Очки случайно попали в мою сумку, когда я собиралась второпях: восьмиугольные стекла без оправы с прозрачными дужками. Я хотела переделать их для себя, но для этих очков нужно такое же лицо, как у него. Никакое другое лицо не подойдет.
— А чем я на него похож?
— Фетровым ушком.
— Чем-чем? — мне показалось, что я ослышался.
— Разве ты не читал Честертона? Там говорится, что у джентльмена непременно должна быть шляпа, а если погода для шляпы не годится, то из сумки джентльмена должно торчать фетровое ушко. Когда я тебя увидела вчера на вокзале, такого длинного хмурого щеголя, мечущегося по автобусному перрону, ушко уже торчало из твоего рюкзака, только слабое и едва заметное.
У меня такое чувство, Хани, что я живу на съемочной площадке: дом чуть не разнесла полуголая массовка, друг заделался режиссером, по всем спальням развешаны камеры, и даже в тюремном потолке мигает брусничный зрачок, какой-то просто голливудский нуар. «Sunset Boulevard» какой-то. Вот оно, точно!
Он сказал, что ты классический Джо Гиллис, говорила сбежавшая стюардесса. Если я знаю человека, который смотрел старый фильм с плоскогрудой актрисой, застрелившей любовника, и мог за глаза обозвать меня альфонсом, то это мой школьный друг Лютас Рауба. Он знал про камеры, потому что сам их поставил, он мог затеять эту историю с шантажом, чтобы заработать денег на свой проект, он мог даже изменить голос, чтобы прикинуться Ласло, ведь я так никогда и не видел этого проклятого Ласло. А когда датчанку убили, он понял, что влип в историю, испугался и подставил меня со всей своей дзукийской холодной аккуратностью.
Я ведь рассказал ему про тетку, напился и рассказал, в первый же вечер, как только он появился в моем доме, даже фотографии бросился показывать. Семейные альбомы Брага лежали в кассоне с резными стенками, однажды я взялся их полистать и поразился фамильному сходству: все особы женского пола на снимках были горбоносыми, лоснились волосами и глядели настороженно. Зоя держала в кассоне только те снимки, где она была одна, а прочие — с друзьями и русской родней — отдельно, вместе с документами и счетами. И правильно: фотографии это тоже своего рода счета, рано или поздно ты натыкаешься на них и понимаешь, что до сих пор кому-то должен.
В тот день, когда Лютас закончил возиться с техникой, он пришел в кабинет, где я упаковывал гравюры, снятые со стен, чтобы отвезти их в аукционный дом, постоял, наблюдая мою работу, потом сунул руку в карман и положил на стол две купюры по пятьсот евро.
— Что, плохи дела, Костас? Пустил имение на ветер? Ничего, теперь все изменится, к тебе приехал друг, чтобы выдернуть тебя из болота. Смотри только, не появляйся до вечера.
Я подумал, что он хочет привести женщину, и хотел было посоветовать одну смешливую мулатку, работающую в порту, но тут он добавил:
— Здесь, в кабинете, хороший свет, можно испробовать камеры и порепетировать. Через два дня я получу аванс, так что пора начинать Ortsbetrieb. Картинки мне не нужны, можешь хоть все поснимать, а ковры оставь. Особенно вот этот, атласный.
— За ним скоро покупатель придет, — возразил было я, но посмотрел ему в лицо и замолчал.
Лицо у Лютаса было пустое и многозначительное, точно звездочка примечания, отсылающая читателя к чистой белой странице ( где я читал про эту звездочку?). Глядя в его лицо, я почему-то вспомнил про злополучный аквариум с рыбками, хотя лет двадцать уже не вспоминал.
Когда в восемьдесят шестом Лютасу подарили аквариум, он принес его ко мне, так и пришел по улице Траку, прижимая к груди тяжелую сферу, заполненную зеленоватой водой. Мы поставили аквариум на подоконник в гостиной, он был размером с небольшой арбуз, и мелкие черные рыбки метались в нем перепуганными семечками.
— Моллинезии! — важно сказал Лютас и потряс аквариум, так что вода снова заплескалась. Рыбы тревожно трогали носами стекло. В стайке моллинезий мелькали два снежно-белых малька, я подумал, что это альбиносы, и решил назвать их Альби Первый и Альби Второй.
— Давай их препарировать, — предложил Лютас, — все равно они не выживут, отчим говорит, им нужен шар литров на пятьдесят. Узнаем хотя бы, какие они внутри — такие же белые или нет?
Он низко склонился над водой, издававшей гниловатый запах, и поморщился:
— Сдохнут и никакой пользы от них не будет. Тащи, Костас, нож поострее и доску для хлеба.
Я пошел было на кухню, но, дойдя до середины коридора, остановился. Лютас стал мне неприятен, каким-то странным образом он смешался в моем сознании с тем клеенчатым мужиком на рынке, у которого мама покупала рыбу со льда, и еще — с врачом из поликлиники, который года два назад зашивал мне палец. У врача были тщательно выстриженные баки, впадающие в смоляную бородку. Потерпи, казак, говорил он мне, радостно разматывая клубок кетгута, атаманом станешь.
Я пошел в свою комнату, достал из кляссера марку с портретом мужчины в брыжах и, вернувшись, протянул ее Лютасу. Я знал, что он ее хочет. Наши коллекции, пополняемые на Центральном почтамте, были похожи до отвращения и различались только несколькими экземплярами, этот — с черным Камоэнсом — я отклеил с теткиного письма, подержав конверт над чайником. Лютас молча кивнул, положил марку на ладонь и пошел домой, прикрыв Камоэнса другой рукой, чтобы не сдуло.
Через восемь лет он признался мне, что купил рыбок нарочно, за четыре рубля, а стеклянный шар одолжил у знакомого парня на птичьем рынке. Он не собирался резать моллинезий по имени Альби. Он знал, что я захочу их выкупить.
— Ты тогда был несусветным лопухом, — сказал Лютас, — такой умник и при этом совершенно несусветный лопух. Разве можно заглянуть в моллинезию?
Когда спустя много лет я посмотрел фильм Сидни Люмьера, где его дочь сорок две секунды вылавливает красных рыбок из аквариума, то внезапно понял, что наша дружба с Лютасом кончилась в тот самый день, а не позже, как я думал. Я понял это, сидя в маленьком лиссабонском кинотеатре, глядя, как по экрану стремительно скользят титры, и вдыхая застарелую плюшевую пыль и горечь пережаренной робусты.
Знаешь, что я сделаю, как только вернусь домой? Скоро это соловецкое сидение кончится, и я вернусь домой, не сомневайся. Первым делом я проветрю спальню старой хозяйки, вымою там полы — придется самому, не думаю, что Байша ко мне вернется, — потом проведу ритуальное очищение, потом соберу полный дом гостей — всех, о ком я тут думаю, и еще человек сто — в точности как Эней на Сицилии: устрою гонки кораблей, кулачные бои, стрельбу из лука и турнир наездников. А потом расскажу им все, как было.