Эрик-Эмманюэль Шмитт - Другая судьба
– Четыреста тысяч франков. Но она того стоит. Поверьте мне. Дорого, но она того стоит.
– Все-таки… Он стоил вдвое меньше три месяца назад.
– И будет стоить вдвое дороже через три месяца. Цены на Адольфа Г. растут. Красиво, радует глаз, не слишком вычурно и вдобавок отличное вложение.
– Кстати, об имени, Адольф Г. – еврей или немец?
– И то и другое, дорогая.
– Невероятно, не правда ли, сколько еврейских и немецких артистов стали сегодня властителями дум в живописи? Мы живем в еврейско-немецкую эру.
– Не только в живописи, дорогая, но и в музыке. Шёнберг, Вайль, Хиндемит. И крупнейшие дирижеры – Бруно Вальтер, Отто Клемперер, Фуртвенглер.
– Фуртвенглер еврей? Вы уверены?
– Совершенно.
– Ну, Адольф Г. уж точно еврей. Его тесть не кто иной, как Йозеф Рубинштейн, один из столпов сионизма в Германии.
– Понятно!
– Что понятно?
– Я сказала: понятно.
– Да, но вы как будто на что-то намекаете.
– Я сказала «понятно», потому что теперь понимаю, почему Ротшильды…
– Нет-нет. Они просто любят артистов. Пикассо сегодня тоже еврей.
– Только сегодня?
– Вы сами-то были на приеме у Ротшильдов?
– Конечно.
– Ну и какой он, этот Адольф Г.?
– Очень красивые глаза. Просто завораживающие. В остальном обычный. Даже банальный. Но глаза…
– С кем он был?
– С молодым человеком, писаным красавцем, ну просто ангел во плоти. Он представил его как своего ученика и секретаря.
– Да полно! Этот эфеб – его любовник, можете не сомневаться.
– Почему вы так говорите?
– Потому что все они… такие, артисты. Я не знаю ни одного артиста, который жил бы нормальной жизнью.
– Ну что за вздор! По вашей логике и Пикассо гомосексуалист.
– А что, Пикассо разве не гомосексуалист?
* * *– Мой фюрер, вы должны показаться людям.
– Нет.
– Вы нужны народу.
– Нет. Я показываюсь только после побед. Без триумфа мне не хочется говорить. Из-за никчемности моих генералов у меня нет больше случая. Нет! Нет и нет!
– Мой фюрер, как министр пропаганды, я нуждаюсь в вашем несравненном присутствии. Мы должны снять фильмы, сделать фотографии. Было бы хорошо, если бы вы посетили города и районы, пострадавшие от воздушных налетов.
– Что? Вы хотите обессмертить меня на пленке среди развалин? Чтобы я признал нанесенный ущерб? Вы с ума сошли?
– Населению это понравится, немцы почувствуют, что вы разделяете их мучения. Вы могли бы также посетить раненых в госпиталях. Все это продемонстрирует вашу способность сострадать.
– Сострадание? Не смешите меня.
– Нельзя слишком долго пренебрегать народом. В конце концов, именно он – движущая сила наших боевых действий.
– Бросьте, всю работу делаю я. Я подрываю свое здоровье, чтобы удержать наши цели. Я сплю меньше трех часов за ночь.
По этому пункту ретивый Геббельс не мог возразить вождю: на Гитлера было больно смотреть. Напряженный, красный, наполовину седой, с воспаленными глазами и сгорбленной спиной, он зачастую не сразу подбирал нужные слова, а его левая рука дрожала, и он ничего не мог с ней поделать. Он отказался от образа жизни дилетанта – долгие ночи, послеобеденный сон, ежедневный отдых перед киноэкраном, болтовня об искусстве и волнующие часы в мечтаниях перед архитектурными макетами. Увязнув в войне и решив лично командовать всеми операциями, он превратился в фанатика работы – увы, непродуктивной. Круглосуточные размышления оказывались бесплодными. Постоянное умственное напряжение надломило его, хоть он и не желал этого признавать. Гитлер скрывал – даже от самого себя, – что блистает только на трибуне, а эффективен лишь в агрессии. Любитель, халтурщик. Непрофессионал, особенно по части обороны.
– Немецкий народ нуждается в знаках от вас, мой фюрер. Немецкому народу вас не хватает.
– Довольно! Мне осточертел немецкий народ. Он не на высоте положения. Не знаю, заслуживает ли он меня.
– Надо понять, что…
– Нет! Секрет успеха заключен в воле. Моя воля никогда не будет сломлена. Я знаю, некоторые немцы хотят мирных переговоров. Не может быть и речи. Война до победного конца! Тотальная война! Мы не сдадимся! Некоторые немцы еще не поняли достоинств нетерпимости. Но пусть взглянут на природу! Нет никакой терпимости в животном и растительном царстве: жизнь уничтожает все нежизнеспособное. Мы не дадим слабины. Победа или уничтожение! Все или ничего! За всю мою жизнь я ни разу не капитулировал. Я создал себя из ничего, вы слышите, сам, один, из ничего! Для меня то положение, в котором мы находимся, совсем не ново. Я знавал и похуже. Знайте, дорогой Геббельс, я буду добиваться своей цели фанатично, потому что только фанатизм важен, только фанатизм спасителен. Без фанатизма на земле не было бы создано ничего великого.
– Конечно, мой фюрер, но…
– Слушайте меня внимательно, Геббельс: если немецкий народ оказался слабым, он не заслуживает ничего, кроме как быть уничтоженным народом сильнее его. И сострадания он не вызывает. У меня, во всяком случае.
Гитлер знаком дал понять миниатюрному и элегантному Геббельсу, что он свободен. В дверях он задержал его, спросив, как поживают дети. Геббельс ответил коротко: все шестеро здоровы. Гитлер вдруг стал до невозможности любезным и принялся расспрашивать о каждом. Двадцать минут Геббельс потчевал его забавными подробностями, которые, похоже, имели успех, и ушел с легким сердцем, польщенный тем, что фюрер выказывает ему такую приязнь в трудные для нации часы.
Гитлер позвал свою собаку Блонди, бурно выразившую ему свою радость, и поделился с ней новостями о маленьких Геббельсах. Он обожал этих детей, которых в разговорах с Блонди называл маленькими «Г» и считал кем-то вроде своих юных продолжений. Геббельс, боготворивший фюрера, назвал своих детей Гельга, Гильда, Гельмут, Гольде, Гедда и Гайде, шесть раз отдав дань высокочтимому инициалу Гитлера.
Затем он принял Гиммлера, которого только что назначил министром внутренних дел рейха, – со своими обязанностями слизняк справлялся отлично. Гитлер отметил, что он свел усы до двух вертикальных полосок, но не решился сбрить их совсем. Возможно, даже тень гитлеровских усов добавляет ему престижа, а может, и авторитета у подчиненных?
– Гиммлер, Германия меня тревожит. Дух народа упал, а эта сушеная виноградина Геббельс и его Министерство пропаганды, похоже, не способны его поднять. Положение спасете вы.
– Что надо делать, мой фюрер?
В следующие дни Гиммлер собрал в Позене сначала всех руководителей СС, а затем их коллег из других министерств и ведомств рейха. Он без обиняков внес ясность по поводу поездов с евреями, которые отправлялись полными, а возвращались пустыми: признал существование лагерей смерти.
– Этой программой истребления евреев в Европе мы вписали в нашу историю славную страницу, какая никогда не была написана и не будет написана после нас. Наше моральное право, более того, наш долг перед народом – уничтожить эту расу, которая хотела уничтожить нас. Мы радикально искоренили еврейскую бациллу, грозившую нам болезнью и смертью. Гитлер останется в истории как Роберт Кох – человек, победивший туберкулез, – и все мы будем гордиться тем, что были его лаборантами.
Он представил свой отчет Гитлеру, который радостно потер руки:
– Вот так. Теперь они все замараны. Они знают достаточно, чтобы не хотеть знать больше.
Он подошел к окну, за которым угасал ярко-алый закат.
– У всех немецких руководителей теперь рыльце в пушку. Они попались. Они не просто будут молчать – мы вынудили их идти до конца.
В холодной комнате воцарилась тишина.
Гитлер добавил, очень спокойно и на сей раз без привычного пафоса:
– Теперь все мосты за нами сожжены.
* * *– В «Риц», пожалуйста.
Адольф Г. сел в такси. Вернее сказать, рухнул на сиденье, потому что слишком много выпил.
Париж распахнул ему объятия. Французы были без ума от его картин и считали честью для себя, что он когда-то жил во Франции. Странный поворот судьбы. Журналисты светской хроники выспрашивали мельчайшие подробности его парижской жизни в двадцатых годах – на каких улицах, как это интересно, в каких квартирах, каких бистро, каких ресторанах, – а ведь тогда никто его не привечал. Невозможно объяснить, как трудно было ему, иностранцу без стабильного дохода, получить жилье или жалкий кредит у лавочника. А сегодня вечером он ехал в «Риц», где галерейщик, благодарный за взлетевшие цены, оплатил ему апартаменты еще на неделю.
«Риц»… Приехав в Париж в 1919-м, он жил в дрянной гостинице под названием «Молния», высоком и узком доме, близ Восточного вокзала; в этом клоповнике, где в разбитое окно общего туалета врывался холодный ветер, морозя ему зад, а по скрипучей лестнице, по плесени никогда не мывшихся ковров сновали шлюхи с клиентами, он делил крошечную каморку с Нойманном; и был счастлив. Сегодня он жил в апартаментах в «Рице» с Генрихом и Софи, приехавшими вместе с ним; среди позолоты, хрусталя, шампанского и глубоких диванов он видел богатую ипостась города – и тоже был счастлив.