Эрик-Эмманюэль Шмитт - Другая судьба
Секретарши Гитлера изнемогали; они мечтали о бегстве каждый раз, когда диктатор давал им несколько часов на сон.
– Даже в тюрьме, наверно, не так тоскливо, – говорила Иоганна, – ведь охрана уважает сон заключенных.
– И потом, – подхватывала Криста, – в камере есть соседи, одни приходят, другие уходят. И прогулки. А здесь – ничего.
В «Волчье логово» в сердце сырого леса, серый, бесцветный бункер, пропитанный пара́ми скуки и запахом сапог, геометрическое строение, в редкие окна которого проникал лишь бледный свет Севера, не допускались никакие новые лица, никакие новые книги или пластинки, никакие новые идеи и личные точки зрения. Гитлер запрещал говорить о политике и о войне, он терпел лишь пустые разговоры, болтовню за чаем с пирожными. Но о чем говорить, если уже посетовал на нехватку великих вагнеровских теноров и повторил, что ни один дирижер не стоит мизинца Фуртвенглера? О чем болтать, будучи отрезанными от мира?
С наступлением весны возобновились боевые действия на территории СССР, но немецкий фронт, непомерно растянутый, удерживался с трудом.
Состояние армии читалось на теле Гитлера: он был живой картой боев, окрыляясь малейшей победой, оседая и отекая при каждом отступлении. Здоровье его ухудшалось день ото дня. Он почти не спал и бессонными ночами не давал покоя Кристе и Иоганне, которые совсем выбились из сил.
– Вот увидите, когда мы добьемся победы над Россией, Англией и США, я займусь нерешенными вопросами. Не евреями, для них мы уже открыли все эти… трудовые лагеря, но другими проблемами. Я ликвидирую христианские церкви, все, не желаю больше видеть ни одного распятия в Германии. Их время прошло. Потом я решу проблему питания: введу вегетарианство, лучшую диету для здоровья. Как можно поглощать трупы? Это возмутительно, не правда ли?
Криста и Иоганна научились зевать незаметно, пряча эту тайную гимнастику за внешне внимательным лицом. Секретарши знали все его монологи наизусть, слышали их тысячу раз, и тысячу раз они звучали лучше, чем сегодня, ибо усталый фюрер был не способен на прежний блеск. Он молол языком, лишь чтобы отвлечься от тревог.
– Говорить – мое лекарство, – твердил Гитлер своим врачам.
Это его болезнь, думали Криста и Иоганна, измученные, с опухшими глазами.
Он даже музыку больше не слушал. В начале войны, чтобы отдохнуть, он закрывал глаза и просил их поставить несколько пластинок, всегда, впрочем, одни и те же: симфонии Бетховена, избранное Вагнера и романсы Хуго Вольфа; тогда Криста и Иоганна страдали от однообразия. Теперь они жалели о тех временах, ведь великая музыка, по крайней мере, кажется новой при каждом прослушивании; Гитлер же о них и не вспоминал. Он не переносил даже вида грампластинки и постоянно произносил свои монологи в пустоту.
Визиты Евы Браун были редки. Гитлер терпел ее только в Баварии, в Бергхофе. Когда она самовольно явилась в «Волчье логово», Гитлер бесцеремонно оскорблял ее на людях, унижал, доводил до слез, даже сунул ей пачку марок, как будто платил проститутке. Она уехала.
Криста и Иоганна ей позавидовали.
Они, впрочем, изменили свое мнение о Еве Браун. Поначалу их возмущало, что эта восхитительная молодая женщина терпит такое скверное обращение от Гитлера, будь он трижды главой всей Германии. Теперь они поняли, что Гитлер не желал жить с Евой Браун, но и не позволял ей устроить свою жизнь. Как и они, Ева Браун стала пленницей диктатора. Никому не вырваться из его лап. Жертва за жертву, они обе предпочли бы быть униженной любовницей Гитлера, ибо Ева Браун виделась с ним редко, тогда как Криста и Иоганна вынуждены были терпеть его денно и нощно.
– Мне отвратителен род человеческий, – сказал Гитлер. – Человек есть лишь мерзкая космическая бактерия.
– Он, похоже, провел часок перед зеркалом, – шепнула Иоганна Кристе.
И обе внутренне расхохотались, оставаясь при этом прямыми, безукоризненными, с внимательно сдвинутыми на кончик носа очками и блокнотами в руках.
В ноябре 1942-го американцы высадились в Северной Африке, а британцы усилили ночные бомбардировки Германии. Сильно пострадали Мюнхен, Бремен, Дюссельдорф.
– А моя квартира в Мюнхене разрушена? – спросил Гитлер.
Криста не знала, стоит ли говорить ему правду. Как он отреагирует?
Гитлер стукнул кулаком по столу и завопил:
– Вы оглохли? Я спрашиваю, разрушена ли моя квартира в Мюнхене?
– Да, мой фюрер.
– Правда?
– Она серьезно пострадала.
Гитлер удовлетворенно кивнул и пригладил усики.
– Ну и тем лучше! Тем лучше! Немцы не поняли бы, если бы моя квартира уцелела. Это произвело бы плохое впечатление. Я рад. Я рад.
Криста отметила в своем отчете цифры потерь, число убитых и раненых. Но Гитлера это не интересовало.
– В сущности, эти налеты необходимы для поднятия духа. Пусть мюнхенцы понимают, что Германия воюет. Это окажет спасительное воздействие. И потом, после войны все равно пришлось бы сносить здания для нового градостроительства. Британцы, по сути, работают за нас.
В этот день Криста поняла, что безумие Гитлера не в странных идеях, не в ненависти, даже не в непоколебимой решимости, игнорирующей препятствия реального мира, но, скорее всего, в полном отсутствии сострадания.
* * *Сестра Люси приходила в гости каждое воскресенье.
Дети ждали ее, как любимое лакомство.
Ее живость, веселость, находчивость в разговоре, чистый и неожиданный смех очаровали их, и им казалось – истинная редкость, – будто они общаются с ровесницей. Она так непосредственно удивлялась, восхищалась, возмущалась и гневалась, что казалась им даже моложе их самих, ведь они в школе, во дворе, с учителями, с товарищами и даже в семье уже приучились владеть собой и скрытничать.
Сара же благодарила свою соперницу за то, что та была такой, какой была. Поначалу она успокоилась, однако потом осознала всю силу странной близости Люси и Адольфа, и ее ревность едва не вспыхнула с новой силой, но одна подруга сказала ей:
– Не будешь же ты ревновать к монашке? Уж тем более ты, еврейка!
Насмешка оказалась действенным лекарством.
Окончательно убедившись, что никто не хочет отнять у нее Адольфа, она терпела эти странные отношения мужа с женщиной, некогда спасшей его, но так и не поняла, на чем они основаны.
Что до сестры Люси и Адольфа, они и сами не ведали, почему их тянет друг к другу.
– Я даже не знаю, верю ли в Бога, – говорил Адольф.
– Я даже не знаю, люблю ли твою живопись, – отвечала Люси.
И они хохотали.
– Заметьте, – продолжал Адольф, – я сам не уверен, что мне нравится моя живопись.
– А я не каждый день уверена в Боге.
В воскресенье, в серые предвечерние часы, неподвижные и неспешные, когда юнцы помышляют о самоубийстве, он вел ее в свою мастерскую, где они уединялись, чтобы поговорить, сказав Саре, что будут смотреть полотна.
– Я ни в чем не уверен. Не уверен, что хорошо пишу. Не уверен, что хорошо поступаю. Не уверен, что люблю как следует мою жену и детей.
– Тем лучше! Уверенность – удел дураков.
– И все же! Вера в себя, хоть немного, хоть иногда, позволила бы мне пойти дальше.
– Дальше других, Адольф, и только.
– И все же! Если б я мог победить сомнения…
– Не переставай сомневаться, сомнение делает тебя тем, кто ты есть. Достойным человеком. Оно рождает чувство неуверенности, да, но это чувство – твое дыхание, твоя жизнь, твоя человечность. Если бы ты захотел покончить с этим дискомфортом, то стал бы фанатиком. Фанатиком идеи! Или, хуже того, фанатиком самого себя!
– Но вы, сестра Люси, вы в чем-то уверены?
– Ни в чем. У меня есть вера. Но это не уверенность. Это лишь надежда.
– А энергия? Я не знаю никого, кто был бы наделен ею так щедро, как вы.
В одно из воскресений Адольф попросил Генриха прийти в мастерскую, чтобы познакомить его с сестрой Люси. Он был счастлив свести вместе двух людей, которых любил больше всех после своей семьи.
Генрих показал себя блестящим, очаровательным, увлеченным. Он сумел дать понять сестре Люси, как надо восхищаться живописью Адольфа Г. Он удивил своего учителя познаниями в Священной истории и теологии, и когда, уже затемно, он их покинул, Адольф повернулся к сестре Люси в восторге от проведенного вместе времени:
– Генрих просто чудо, не правда ли? Это ангел.
Сестра Люси поморщилась – прежде он не видел у нее такого выражения лица:
– Он? Он дьявол.
* * *Ночь тиха, ночь свята.
Немецкие семьи с волнением прильнули к радиоприемникам в эту ночь, 24 декабря 1942 года. Женщины плакали, думая, что голос сына, мужа, брата, внука или жениха может звучать из большого деревянного ящика, стоящего на буфете рядом с украшенной елкой.
Немецкое радио транслировало это пение со Сталинградского фронта. Хор немецких солдат сливался с хором солдат русских, рождественское перемирие объединило две армии, уже много недель бившиеся не на жизнь, а на смерть у берегов Волги.