Малькольм Лаури - У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику
— Дурак безмозглый, чтоб его черт взял!
Второй бык вопреки ожиданиям не остался безучастным, когда его освободили от веревок, и, оглушенный воплями зрителей, которые приветствовали наездника, с ревом встал с земли; но Хью уже успел его оседлать, и посреди арены началась какая-то бешеная пляска.
— Скотина, осел проклятый! — сказал консул.
Одной рукой Хью крепко вцепился в веревочную сбрую, а другой колотил быка по всем правилам искусства, и тут Ивонна обнаружила, к собственному удивлению, что еще способна судить об этом почти профессионально. Ивонна и консул сели.
Бык прыгнул влево, потом вправо, вскидывая обе передние ноги разом, словно был стреножен. Потом рухнул на колени. Встал, свирепея; Ивонна увидела, как консул пьет ром, потом увидела, как он затыкает бутылочку пробкой.
— Черт… тысяча чертей.
— Ничего, Джефф, Хью знает дело.
— Дурак безмозглый…
— У него совсем недурно выходит… и где только он выучился.
— Сволочь… дерьмо.
Бык теперь был зол не на шутку и старался изо всех сил сбросить седока. Он рыл копытами землю, прыгал по-лягушечьи и припадал на брюхо. Но Хью держался крепко. Зрители хохотали и аплодировали, а Хью, теперь совершенно неотличимый от мексиканца, был серьезен и даже мрачен. Он откинулся назад, уверенно держась за веревку, вывернул ноги и принялся колотить каблуками в потные бычьи бока. Charros галопом скакали через арену.
— Не думаю, чтобы он сделал это из хвастовства, — сказала Ивонна с улыбкой.
Нет, просто его толкнула на это бессмысленная потребность действовать, которая владела им и стала нестерпимой после долгих мытарств этого страшного дня. Теперь он думал лишь о том, что нужно укротить злополучного быка. «Ага, вам угодно развлекаться вот так? Ладно же, а мне угодно развлекаться вот так. Вам этот бык почему-то не по душе? Прекрасно, мне тоже». Она чувствовала, как эти переживания терзают Хью, подстегивают его решимость во что бы то ни стало совладать с быком, и почему-то она совсем за него не тревожилась. Сейчас она верила в него безраздельно, как веришь в спортсмена перед головокружительным прыжком в воду, как веришь в канатоходца или верхолаза. Ивонна даже подумала, не без иронии, что Хью словно создан для подобных выходок, и просто удивительно, отчего она перепугалась утром, в тот миг, когда он вскочил на перила моста над ущельем.
— Этакий риск… этакая глупость, — сказал консул и глотнул еще рому.
В самом деле, Хью справился лишь с первыми трудностями, худшее было еще впереди. Charros, человек в сомбреро, мальчишка, который укусил первого быка за хвост, люди с плащами и кусками цветной материи, даже собачонка, снова прошмыгнувшая под барьером, — все дружно наседали, стараясь осложнить задачу; теперь каждый знал свою роль.
Ивонна вдруг заметила, что с северо-востока ползут черные тучи, сгустился недолговременный, зловещий сумрак, словно уже наступил вечер, в горах прогремел гром, один короткий удар, подобный грохоту металла, деревья гнулись под порывами ветра; и все, что совершалось на арене, было теперь исполнено странной, недосягаемой красоты; белые брюки и яркие плащи людей, дразнивших быка, красочно сверкали на фоне темных деревьев и низкого, хмурого неба, лошади, нахлестываемые плетьми, похожими на скорпионьи хвосты, мгновенно окутались клубами пыли, всадники свешивались с седел далеко вбок и вне себя бросали лассо как попало, куда попало. И здесь же, в самой гуще, Хью вытворял что-то невообразимое, но вместе с тем бесподобное, а высоко на дереве живописно стоял мальчик, и волосы падали ему на лицо, разметанные неистовым ветром.
Оркестр снова грянул «Гвадалахару», а бык с ревом боднул барьер, рога его застряли там, и зрители, пользуясь его беззащитностью, тыкали палками ему под хвост, хлестали его прутьями, кололи ножами, он выдернул наконец рога, но сразу же застрял снова, и тут кто-то пустил в ход садовые грабли; в его налитые кровью глаза летели пригоршни пыли, навоз; казалось, этой ребяческой жестокости не будет конца.
— Милый, — шепнула вдруг Ивонна. — Джеффри… взгляни мне в глаза. Послушай меня, я уже давно… ведь теперь нас здесь больше ничто не удерживает… Джеффри…
Консул был без темных очков, лицо его заливала бледность, глаза смотрели страдальчески; он вспотел и дрожал всем телом.
— Нет, — сказал он. — Нет… нет, — повторил он, едва владея собой.
— Джеффри, милый… не дрожи так… чего ты боишься? Почему бы нам не уехать поскорей, завтра или даже сегодня? Что нам мешает?
— Нет…
— Ах, раньше ты был таким хорошим…
Консул обнял ее за плечи, прильнул взмокшим лбом к ее голове, как ребенок, и в это мгновение их словно осенил дух милосердия и нежности, ангел-хранитель, неусыпный страж. Консул сказал устало:
— Что ж. Ради всего святого, давай уедем. За тысячу, за миллион миль отсюда, куда угодно, подальше от всего этого. Хоть к черту от всего этого.
…а в пучине неба загораются звезды, и перед рассветом блестит Венера, золотом отливает луна, и в полдень сияют голубые, оснеженные горы и голубое, холодное бурное море...
— Ты серьезно?
— Да, я серьезно!
— Милый…
У Ивонны мелькнула мысль, что они говорят слишком поспешно — соглашаются слишком торопливо, — словно смертники, которым дорог каждый миг; консул взял ее за руку. Они сидели рядом, рука в руке, соприкасаясь плечами. А Хью на арене рванул веревку; и бык рванулся тоже, выдернул застрявшие рога, но теперь он был разъярен, вслепую кидался на барьер, искал загон, откуда он так опрометчиво выбежал, и вот, изнемогающий, совершенно затравленный, отыскал наконец ворота, ломился туда вновь и вновь, стремясь вернуться назад с исступленным отчаянием, под лай собачонки, которая бегала за ним по пятам, а потом опять потерял ворота из виду… Теперь Хью гонял слабеющего быка по арене, круг за кругом.
— Я не предлагаю тебе просто бежать, Джеффри, давай вправду начнем все сначала, вправду, без оглядки, уедем куда-нибудь. Ведь мы могли бы словно заново родиться на свет.
— Да, могли бы.
— Теперь я, кажется, поняла, теперь наконец мне все ясно. Ах, Джеффри, кажется, наконец-то все ясно.
— Да, кажется, и я понял.
А внизу, на арене, бык снова всадил рога в барьер и не мог освободиться.
— Милый…
Они поедут поездом, и поезд этот повезет их через вечерние сумерки по прибрежной равнине, над водой, вдоль Тихого океана…
— Ивонна!
— Что, милый?
— Ты знаешь, я ведь опустился… в известном смысле.
— Не беда, милый.
— Ивонна…
— Что?
— Я люблю тебя… Ивонна!
— Ах, я тоже, я тоже тебя люблю!
— Моя дорогая… моя единственная.
— Ах, Джеффри. Ведь мы еще можем быть счастливы, мы можем…
— Да… мы можем.
…а за водой, вдали, домик, он ждет их…
Вдруг раздались оглушительные рукоплескания, гитары забренчали еще усердней, перекрывая шум ветра; бык высвободил рога, и оживление на арене возобновилось: теперь Хью продолжал поединок с быком, а остальные сомкнули вокруг них плотное, тесное кольцо, не подпуская быка к барьеру; и вдруг все исчезло в пыли; ворота загона слева от них опять с треском распахнулись, и на волю вырвались все быки, в том числе первый, который, вероятно, и высадил ворота; под ликующие крики зрителей они с фырканьем валили из ворот и разбегались кто куда.
Хью на своем быке был в дальнем конце арены и на время исчез из виду, а потом вдруг оттуда долетел пронзительный вопль. Ивонна отстранила консула, встала на ноги.
— Это Хью… с ним что-то случилось.
Консул тоже встал, слегка пошатываясь. Он приложился к горлышку и пил ром, выпил его почти без остатка. Потом сказал:
— Я не вижу. Но, по-моему, это упал бык.
Разобрать, что происходит на той стороне, все еще не было возможности, там в пыльном облаке стремительно мелькали всадники, быки, веревки. А потом Ивонна увидела, что это действительно упал бык, он снова лежал, повергнутый в пыль. Хью преспокойно слез с него, отошел на несколько шагов, поклонился рукоплещущим зрителям и, увертываясь от других быков, перепрыгнул через барьер у дальней трибуны. Кто-то подал ему упавшую шляпу.
— Джеффри, — торопливо заговорила Ивонна, — я не надеюсь, что ты… я вот что хочу сказать... я знаю, так или иначе...
Но консул допивал ром. Правда, он и для Хью оставил капельку.
…Когда они возвращались в Томалин, небо над ними опять сияло голубизной; мрачные тучи еще громоздились за Попокатепетлем, яркое предвечернее солнце пронизывало их лиловые громады и освещало второе серебристое озерцо, прохладное, свежее, манящее, которого Ивонна не видела по пути сюда и вообще не могла припомнить.
— Епископ Тасманский, — говорил консул, — или, может, кто-то другой, когда умирал в пустыне на Тасмании от жажды, тоже пережил нечто подобное. Сначала он утешался видом далекой Колыбельной горы, а потом увидел воду... Но, к сожалению, то блестели на солнце мириады бутылочных осколков.