Малькольм Лаури - У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику
Бык еще упирался, тянул наперекор захлестнувшим его веревкам, но вскоре угрюмо покорился, только пригнул голову к земле и мотал рогами, вздымая пыль, и теперь, побежденный до поры, но весь настороженный, он был похож на какое-то фантастическое насекомое, запутавшееся в гигантской, дрожащей паутине… Это была смерть или некое подобие смерти, которая так часто постигает живущего, а потом опять воскресение из мертвых. Charros, делая своими лассо странные, замысловатые движения над быком, готовили его к решающей встрече с наездником, хотя не известно было, кто он и где находится.
— …Спасибо.
Хью, тоже погруженный в себя, только что подал ей бутылочку с остатками рома. Она отхлебнула глоток, протянула бутылочку консулу, который зажал ее в руке и сидел угрюмый, не выпив ни капли. Быть может, он вообще не приходил, не встретился с ней там, на автобусной станции?
Ивонна оглядела зрителей: она не нашла в толпе больше ни одной женщины, кроме старой, скрюченной мексиканки, которая продавала вино. Впрочем, нет, она ошиблась. Снизу по ступеням поднялись на трибуну двое американцев, женщина в светло-сером платье и мужчина в роговых очках, слегка сутулый, с длинными, откинутыми назад волосами, очень похожий на дирижера: они с Хью уже видели этих двоих в городе, на углу около редакции «Новостей», где американцы покупали какие-то безделушки, странные трещотки и маски, а потом еще раз, из окна автобуса, на ступенях церкви, откуда они смотрели, как танцуют индейцы. Казалось, они безмерно счастливы вдвоем; влюбленные, надо полагать, или молодожены, которые проводят здесь свой медовый месяц. Будущее их прозрачно, ничем не омрачено, подобно тихому голубому озеру, и при этой мысли на сердце у Ивонны вдруг стало легко, как у мальчишки в дни летних каникул, когда можно встать поутру и убежать в солнечную даль.
И мгновенно та хижина, которую описывал Хью, возникла у нее пред глазами. Но это уже не хижина, а настоящий дом! Он стоит на толстых сосновых бревнах, между лесом, где шумят сосны, высоко-высоко шелестит листвою ольховник, тянутся к небу стройные березки, и берегом моря. От лавки ведет извилистая лесная тропка, через малинник, через заросли ежевики и дикой смородины, где в ясные зимние ночи среди заиндевелой чащи, как в зеркале, блестят миллионы лунных отражений; за домом колышется куст кизила, который цветет два раза в году и бывает усыпан белыми звездочками. В садике растут нарциссы и подснежники. А вот просторная веранда, где они сидят вдвоем по утрам, весенней порой, вот причал, длинный, нависший над водою. Причал этот они строили своими руками, когда бывал отлив, вбивали сваю за сваей в обрывистое дно. Сваю за сваей вбивали они, и пришел день, когда они впервые могли нырнуть с конца причала далеко в море. А вода в море синяя, холодная, но они купаются каждый день и каждый день залезают по лесенке на свой причал, бегут оттуда прямо к своему дому. Теперь она видела этот дом совсем отчетливо; он невелик, построен из серебристого шероховатого камня, дверь у него красная, окна широкие, открытые солнцу. Она видела занавески, которые сделала сама, письменный стол консула, его любимое старое кресло, кровать, застеленную яркими индейскими покрывалами, лампы, изливающие желтоватый свет в удивительную синеву долгих июньских вечеров, дикую яблоню, которая подпирает открытую, солнечную галерею, где консул работает летом, высокие, темные кроны деревьев, волнуемые ветром, прибой, плещущий у берега в штормовые осенние ночи; и еще стремительные солнечные блики, словно играющие беспрерывно на лопастях мельничного колеса, точь-в-точь как Хью вообразил на дворе пивоварни, только блики эти скользят по их дому, все скользят и скользят по окнам, по стенам, светлые отражения, от которых зеленая хвоя сосен над крышей и позади дома становится бархатистой; а по вечерам они стоят на причале, устремив взгляд к небу, где сверкают созвездия; Скорпион и Треугольник, Волопас и Большая Медведица, а стремительные, теперь уже лунные блики скользят непрестанно по деревянным панелям, по серебристым каменным стенам, и зыбкие отражения окон вытканы на воде тоже из лунного света…
И это достижимо. Это достижимо! Ведь все зависит только от них самих. Ах, остаться бы сейчас с Джеффри наедине, рассказать ему обо всем этом! Хью, который сидел рядом, сдвинув на затылок свою ковбойскую шляпу и поставив ноги в башмаках с высокими каблуками на спинку передней скамьи, казался теперь лишним, чужим, никчемным, как все то, что происходило внизу, на арене. Он пристально, с увлечением смотрел, как подготавливают быка, но почувствовал на себе ее взгляд, беспокойно моргнул, стал искать сигареты, нашел пачку и убедился, почти не глядя, на ощупь, что она пуста.
На арене ходила по рукам бутылка, верховые передавали ее друг другу и наконец отдали тем людям, которые сгрудились около быка. Двое верховых бесцельно разъезжали по кругу. Зрители покупали лимонад, фрукты, хрустящий картофель, вино. Консул тоже, видимо, хотел купить вина, но передумал, потрогав пальцем бутылочку, зажатую у него в руке.
К быку снова полезли пьяные, норовя сесть на него верхом; вскоре им это наскучило, они вдруг обратили все свое пылкое внимание на лошадей, но вскоре присмирели, их выгнали вон, и они ушли пошатываясь.
Опять появился бородач со своей свистящей, изрыгающей пар «Ракетой» и вскоре исчез, словно она увлекла его прочь. Зрители затихли, наступило такое молчание, что Ивонне показалось, будто она слышит какие-то звуки, быть может все тот же шум ярмарки далеко, в Куаунауаке.
Молчание заразительно, как и веселье, подумалось ей, неловкое молчание одних передается другим, тяжелеет, ползет дальше, нелепое, обволакивающее, и вот оно уже овладело всеми. Ничто в мире не может сравниться с властью такого вот внезапного молчания…
… а дом в туманной дымке окроплен трепетным светом, пронизывающим нежную, молодую листву, но вот туман отлетает к морю, и горы, еще убеленные снегом, вырисовываются четко и ослепительно в синеве неба, и над трубой вьется голубоватый дымок, потому что в камине горят щепки, выловленные из моря; под крытым дранкой пологим навесом, куда ветер заносит облетающие лепестки кизила, красиво и ровно сложены дрова; вот топор, мотыги, грабли, лопата, вот глубокий, студеный колодец, и над ним, как страж, деревянная статуя о погибшего корабля, которую волны прибили к берегу; вот старый чайник, и новый чайник, и еще чайничек для заварки, кастрюли, котелки, посудный шкаф. Джеффри работает на воздухе, пишет от руки, по своему обыкновению, а она сидит у окна, за письменным столом, и стучит на машинке — она непременно этому научится и будет перепечатывать все его рукописи, аккуратно, без помарок, скользя глазами по косым строчкам, где разбросаны такие знакомые, причудливые «е», похожие на греческие, и странно выписанные «т», и вдруг, оторвавшись от работы, увидит тюленя, он вынырнет из воды, оглядится и беззвучно уйдет в глубину. А порой цапля, словно игрушечная, сделанная из картона и проволоки, пролетит, медлительно взмахивая крыльями, с важностью опустится на утес, застынет там, стройная и недвижная. А зимородки и ласточки будут виться у карниза или слетятся на причал. И чайка, спрятав голову под крыло, проплывет на мокрой коряге, вон ее кидает, кидает с волны на волну… Все припасы они станут покупать в лавке за ближним лесом, как и говорил Хью, видеться будут лишь с местными рыбаками, чьи белые суденышки зимой качаются, поставленные на прикол, здесь же, в заливе. Она будет стряпать и убирать, а Джеффри рубить дрова и носить воду из колодца. И они будут работать, упорно работать над его книгой, которая принесет ему мировую славу. Но, как ни странно, эта слава будет им безразлична; они останутся жить, наслаждаясь простотой и любовью, в своем доме между лесом и морем. А во время отлива они будут глядеть с причала на прозрачное мелководье, любоваться бирюзовыми, алыми, пурпурными морскими звездами и мелкими бархатно-коричневыми крабами, которые пробираются бочком меж обросших моллюсками камней, сверкая, словно парчовые, сердцевидные подушечки для иголок. А по субботам через залив поплывут прогулочные кораблики, один за другим, рассекая воду с певучим плеском…
Зрители облегченно вздохнули, словно ветер прошелестел в листве, на арене что-то произошло, но Ивонна еще не видела ничего. Загудели голоса, в воздухе снова носились догадки, забористая ругань, остроты.
Бык тяжело вставал, и на спине у него был наездник, толстый, взъерошенный мексиканец, судя по всему, очень раздосадованный и озлобленный этой суетой. Бык, видно, тоже озлобился и стоял на месте.
Струнный оркестр по ту сторону арены фальшиво заиграл «Гвадалахару». «Гвадалахара, Гвадалахара», — пели музыканты, половина оркестра.
— Гвадалахара, — медленно протянул Хью.
«Бряк-так, бряк-так-так», — частили гитары, а наездник метнул на них негодующий взгляд, ощерил зубы, крепче вцепился в веревку, захлестнутую вокруг бычьей шеи, рванул ее, и бык начал, казалось бы, делать то, чего все от него ожидали, яростно содрогнулся, словно тяжелый маховик, и неловко запрыгал на всех четырех ногах. Но тут же перешел снова на ленивую рысь и побежал вокруг арены. Усидеть на нем ничего не стоило, потому что он решительно не желал участвовать в забаве, тяжеловесно проскакал один круг и через ворота, распахнувшиеся под напором толпы, свернул прямехонько в загон, куда, без сомнения, давно уже стремился втайне, а теперь вбежал с внезапной решимостью, как ни в чем не бывало, быстро мелькая копытами.