Джон Гарднер - Осенний свет
– Что же это он такое сделает? – раздраженно спросил Джеймс.
– Канал выроет, вот что. Истинный бог, так. Навалит деревьев, чтоб ему, сучья срежет и эти... как их? – верхушки, значит. А стволы и эти... толстые ветви распилит на бревна по четыре фута длиной – ну, примерно сказать – и пророет канал в два фута шириной и в два глубиной, – он развел ладони на два фута и смерил взглядом, – и, верите ли, сплавит эти бревна вниз, где у него плотине быть, чтоб ему! – И он трахнул кулаком об стол.
– Чтоб ему! – ухмыльнувшись, повторил Партридж.
Джеймс бросил на него быстрый взгляд, раздосадованный его неуместной насмешкой.
Генри покраснел.
– А знаете, – горячась сказал он, – что Джон Джейкоб Астор разбогател на бобрах и чуть не погубил Соединенные Штаты?
– Труха, – буркнул Партридж.
– Вот истинный бог! Наводнения стали, каких свет не видел.
– А потом, – вмешался Сэм Фрост, всовываясь между ними, как судья на ринге, – если про хитрости говорить, то еще есть свиная змея. – Он хихикнул в кулак.
– Свинорылая змея, – поправил Генри Стампчерч.
– Пусть так. – Сэм великодушно отмахнулся пивной бутылкой.
Кто-то запустил музыкальный автомат. Джеймс вытянул шею – выяснить, кому это вздумалось, но Сэм Фрост сказал:
– Слыхал ты про свиную змею?
Джеймс повернулся обратно к нему и поднял стакан. В стакане было пусто. Из-за плеча у него голос Эмили спросил:
– Еще подать?
Он прямо подпрыгнул от неожиданности. И не успел подумать, как уже кивнул. Ладно, вреда не будет. Только полезно.
Мимо них прошлась в танце высокая студентка в паре с молодым Грэхемом. Парень глядел смущенно и с вызовом. Никто больше не танцевал. Здесь вообще не танцевали, это было не принято, не полагалось. Все равно как аплодисменты в церкви. Все присутствующие смотрели на них недовольно, с раздражением, даже сам Мертон из-за кассы. Что ее надоумило пуститься здесь танцевать под звуки музыкального автомата? Кино, что ли, какое? Встали и пошли к выходу парни Ранцона, за ними Сэм и Ленард Пайк. Потом еще и другие стали уходить, хотя и не из-за танца. Пора и ему, подумал Джеймс. Но вино играло с ним странные шутки. Время ускорилось и при этом замедлилось. Он мог бы спокойно сидеть тут и дальше, до бесконечности. Какое-то воспоминание, вполне могло быть, что и неприятное, продолжало задевать его мозг.
– Свинорылая змея, – говорил Сэм Фрост, – она притворщица, каких на свете нет. Что верно, то верно.
Партридж горячо закивал.
– Ее потревожишь, – продолжал Сэм, – она сразу хвост подвернет, голову подымет и шею расплющит – ну в точности кобра. В три раза у нее раздувается шея, мы с хозяюшкой в справочнике смотрели. И зашипит, и головой ударит, только что не ужалит. Ну, а не поверите, что кобра, она тогда гремучей змеей прикинется.
Партридж опять закивал.
– Да это что, – попытался перебить Генри. – Ты возьми обыкновенную лягушку...
Но Сэма уже было не остановить.
– Ежели свинорылая змея видит, что за гремучую ей себя не выдать, она тогда применяет совсем новую тактику. Разинет рот, забьется в конвульсиях, туда-сюда, а потом перекинется на спину, во рту – листья, комки земли, и застыла, посмотришь на нее, поклянешься, что дохлая, неделя, как сдохла.
– Ты возьми обыкновенную лягушку...
– Лягушка что, она только и умеет сидеть да ждать! – как отрезал Билл Партридж.
– Не так-то это мало, – возразил Генри. – Важно, как ждать.
– Но это все ничего, – продолжал Сэм. – Забавно то, что вы можете эту свинорылую змею палкой тыкать, за хвост качать, она все равно будет притворяться, что дохлая. – Он засмеялся. – И только одну она делает оплошку: слишком входит в роль. Если перевернуть ее на брюхо, она – раз, и снова на спину перекатится: дохлые, мол, всегда брюхом кверху лежат.
Все рассмеялись, кроме Джеймса.
– Если про хитрости говорить, – пряча обиду и улыбаясь, в который раз завел свое Генри Стампчерч, – то лучше взять обыкновенную лягушку.
Остальные наклонились, потянулись к нему, точно тени, когда огонь в очаге прогорает, так уважительно, будто к самому мистеру Итену Аллену, но не сказал старый верзила Генри и трех слов, а уж Сэм Фрост полез из кабины, заторопился в уборную.
Высокая студентка с молодым Грэхемом опять проплыли мимо, раскачиваясь в танце. Она толковала ему что-то о живописи: видно, в колледже занималась искусствоведением. Джеймс наклонил голову, подслушивая. В этом деле он и сам как-нибудь разбирается, но имена, которые она называла, были ему незнакомы, и он опять почувствовал себя отставшим от жизни, смешным. А ведь по честности говоря, он мог бы протянуть руку, когда они проплывали мимо, остановить их и сказать этой девушке: «В наших краях художников было полным-полно. С иными я лично был знаком. Моя двоюродная сестра даже позировала мистеру Рокуэллу, и я с ним встречался много раз. Еще я знавал мистера Пелама, ну, что обложки для журнала «Пост» делал... Их целая компания жила в Арлингтоне в двух-трех кварталах от моей дочери. А еще знаете с кем я был знаком? С Анной Мэри Робертсон Мозес – ну да, она и есть Бабушка Мозес. В Игл-Бридж она жила, на той стороне, где штат Нью-Йорк. Работала у Пег Эллис, убирала у нее в доме. Но если уж говорить о живописцах, была тут одна монашенка, жила в Беннингтоне когда-то давным-давно...»
Все это он мог бы сказать, и, может быть, девушка не стала бы смеяться, а даже расширила бы свои модные серые глаза с притворным почтением: но он только пожевал щеку и сидел помалкивая, тлея глазами.
Теперь телевизор смотрели оба полицейских. На экране тоже были два полицейских, они преследовали большой грузовик. Вдруг взрыв на шоссе, под самым носом у полицейской машины, она буксует, скользит к самому обрыву. Крупным планом лица полицейских. И в это время ни с того ни с сего на экране появились женщина с белозубой улыбкой, желтый кусок мыла, потом две грубые, красные руки и бабочка. Вернулся Сэм Фрост, на ходу застегивая молнию на брюках.
У Джеймса немного кружилась голова. Народу в баре заметно поубавилось. Гул разговоров почти совсем стих, уступив место музыке из автомата. На экране телевизора молодая негритянка принимала душ, и, хотя звука Джеймс не слышал, можно было понять, что она поет что-то про особой марки шампунь. Она, похоже, была нагишом, как жена старого Джуды Шербрука, – хотя изображение кончалось как раз там, где полагалось бы начинаться купальному костюму; то-то, должно быть, такая реклама насильников плодит. А негритянка уже превратилась в бутылку, Джеймс даже вздрогнул. А на экране уже была лошадь и человек с сигаретой. У лошади то ли клещи в ушах, то ли костный шпат. Снизу прошла какая-то надпись, и вот уже, как ни в чем не бывало, снова полицейская машина буксует и скользит, объезжая горящее место, и выбирается обратно на шоссе и несется за грузовиком. Из кабины грузовика высовывается рука с револьвером, и полицейский справа тоже вынул револьвер и прицелился, поддерживая правую руку левой. Выстрел, и сразу же показали, как тот, что в грузовике, шарахается в сторону, и кисть у него отстрелена почти что напрочь, только ошметки болтаются. Местные полицейские у стойки смотрели телевизор и пили кока-колу. Полицейский на экране опять выстрелил, а полицейская машина и грузовик несутся ноздря в ноздрю – у грузовика что-то случилось с правой задней рессорой, – и, когда камера опять заглядывает в кабину, оказывается, что теперь у водителя размозжена голова. Потом вдруг вид сзади, обе машины с разгона врезаются в отвесную скалу, сталкиваются – два одновременных взрыва – конец. И вдруг ты уже смотришь, как какая-то баба поет в микрофон, одетая в одну только прозрачную штуковину наподобие чулка, а на титьках и на интересном месте – блестки,
Эмили налила ему вина в стакан и поставила бутылку на стол. Генри Стампчерч и Сэм Фрост все еще толковали про лягушек, спорили, нужна ли смекалка для того, чтобы просто затаиться и сидеть, пока не придет тебе конец. «Труха», – буркнул Билл Партридж, голос у него был слегка пьяный. Генри сказал: «Шестьдесят четыре года живу на свете, и ни разу...» «Труха», – повторил Билл Партридж. Генри выпил.
Мимо их столика медленно проплыли рябой парень с пухленькой студенткой, танцуя, вернее, лапая друг друга и шаркая ногами. Джеймс Пейдж поднял на них глаза, как раз когда толстушка оторвала голову от груди рябого парня и спросила, робко улыбаясь: «А ты читал такого писателя: Джон Апдайк?»
«Заставь меня, заставь меня!» – пел музыкальный автомат.
Джеймс вспомнил про Салли и про вечеринку у них на горе, и злость вскипела в нем с новой силой. У него утром дела по хозяйству. А как прикажете хозяйничать после бессонной ночи? Может, они воображают, что у него не дом, а «Уоллумсек-отель»? Деньги его, когда ей понадобится, – это она брать может, а как надо просто дать ему возможность работать, не говоря уж – помогать... Он смутно помнил, как ссорился когда-то с женой из-за денег, из-за времени, а позже со своим хмурым, слабохарактерным сыном. Грудь его вдруг перехватило от неожиданно подкравшегося воспоминания: его мальчик – вернее, тогда уже мужчина – висит под серым чердачным стропилом, точно мешок с овсом, такой неживой, будто и не жил никогда. Он много дней, даже месяцев, не мог в это поверить – каких-то несколько резких слов, быстрая, сгоряча, пощечина. Парень, видно, что-то такое натворил, один бог знает – что. Бог и жена Джеймса Ария. Со шлюхами, что ли, связался. А признаться не захотел и обозвал Джеймса гадом, потому и пощечина, да не сильная, а так только, демонстрация гнева. «Несильная» – это тогда Джеймсу казалось; с тех пор-то он кое-что понял, после того как сын своей каменной неподвижностью, своей безоговорочной, намертво окончательной победой ему отомстил. Какой бы осмысленной ни представлялась Джеймсу до той минуты наша жалкая земная жизнь, теперь он убедился воочию, что она лишь слабая попытка самоутверждения, условный уговор двух душ, и каждый может в любую минуту этот контракт порвать. Он вспоминал сына стоящим высоко на возу с сеном – едет и улыбается из-под шляпы, а солнечные блики бегут по лицу, и деревья качают и машут ветками над головой; и видел старик памятью своей окончательную, серую метафизическую недвижность стропил. Он пережил это, как и почему – бог весть. Работал, бродил ночами по склонам горы, будто медведь-шатун, ищущий дверь в подземное царство; какое-то время пил сверх меры; записывал колонки слов, обрывки мыслей, один раз нечто вроде молитвы, изливал, сколько было чего на сердце, в свой фермерский блокнот. Ночью, если засыпал и терял бдительность, – плакал. И просыпался – жена прижимала его к себе.