Григорий Канович - Местечковый романс
Прозорливый Хаим-Гершон Файн не стал дожидаться худшего — он уволил работников, задвинул заслонку своей доходной печи и унёс из Йонавы ноги, подавшись туда, где его, жену Перл и двух близнецов, как он надеялся, не найдут. Там, в Гаргждай, он не станет щеголять в новёхоньком пальто или костюме, сшитых искусным Шлейме Кановичем. Франт Хаим-Гершон облачится в какую-нибудь хламиду, отрастит бороду, навеки забудет о дневных и вечерних новостях по голландскому радиоприёмнику (к чёрту все новости!), сделает всё, чтобы его не вычислили, не узнали о том, что на проданные за всю жизнь халы и булочки он приобрёл в Палестине десять дунамов[50] земли.
Файну, избежавшему ссылки за Полярный круг, тогда казалось, что он перехитрил судьбу. Хозяин пекарни и ведать не ведал, что обрекает себя на верную смерть. Через полгода он и вся его семья погибнут не как буржуи, а как евреи. А попади они за Полярный круг или в Сибирь, у них был бы шанс выжить…
Нерасторопный, не чувствовавший за собой никакой вины реб Эфраим Каплер не последовал примеру своего давнего приятеля. Он не бросил, как Хаим-Гершон, имущество — трёхэтажный дом, галантерейную и мануфактурную лавки, не перебрался в глухомань, а остался в Йонаве вместе с женой — полнотелой Фрумой, пинчером Джеки, своими желудочными болями, изжогой и бессонницей.
Когда под нашими окнами, скрипя тормозами и отравляя воздух выхлопными газами, остановился грузовик, за рулём которого сидел шофёр в зелёной гимнастёрке, не то калмык, не то бурят, а рядом с ним — молодой офицер с румяным, девичьим лицом, отец сказал то ли сам себе, то ли Мейлаху:
— Конец.
Он стоял у открытого окна и смотрел, как бодро и молодцевато из кузова выпрыгивают солдаты и направляются в лавку — не за датской зубной пастой, не за латышским кремом для бритья, не за швейцарским одеколоном, а за хозяином.
— Жалко реб Эфраима и Фруму, — пробурчал отец. — Горе стране, где бедняков прославляют, а богатых преследуют как преступников.
Я подошёл к окну, прижался к тёплому боку отца и тоже стал смотреть на военный грузовик и скуластого водителя, который, подняв капот, невозмутимо копался в моторе.
Мне, как и отцу, почему-то было жалко реб Эфраима Каплера. Может быть, потому, что иногда, жалуясь на боли в ногах, он протягивал мне поводок и разрешал под его наблюдением погулять возле дома со своим любимцем Джеки. Я не мог понять, чем набожный реб Эфраим, торгующий галантереей и мануфактурой, так провинился перед русскими солдатами. Случилось, видно, что-то очень нехорошее, если отец столько времени смотрит в окно, совсем забыв о своей швейной машине. Меня так и подмывало спросить, что же такое вдруг приключилось, но он сердито повернулся ко мне и скомандовал:
— Марш книжки читать! Ума набираться! Нечего бездельничать и в окно глядеть.
Мейлах и Юлюс продолжали трудиться над шинелью майора Воробьёва, а отец решил выйти на улицу, чтобы хоть словом или жестом попрощаться с реб Эфраимом, извиниться за то, что надоедливым, однообразным стрёкотом своего «Зингера» частенько нарушал по ночам его сон. Отец хотел сказать Каплерам, чтобы они не теряли веру, может, даст Бог, ещё вернутся в Йонаву. Солдаты с винтовками наперевес преградили отцу дорогу и не подпустили к сгорбившемуся реб Эфраиму и нахохлившейся, озябшей Фруме. Не разрешили красноармейцы бездетным старикам взять с собой в кузов и любимую собачку — пинчер с поводком на шее бегал вокруг грузовика и возмущённо лаял. Верните, мол, мне хозяина, куда вы его увозите от меня?
— Мир велн ойф айх вартн! Зайт гезунт[51]! — крикнул отец на языке, которого красноармейцы не знали.
Арестованные Каплеры с баулами в руках не обернулись ни на покинутый, запертый на ключ чужими людьми дом, ни на опечатанную сургучом лавку, ни на крик смелого жильца. Реб Эфраим лишь поднял вверх свою сморщенную, сжатую в кулак руку. Так он словно не только прощался с родным гнездом и квартирантом, но и напоминал Господу Богу о том, что прямо у Него на виду совершается вопиющая несправедливость. Вседержитель молча возмущался и осуждал греховные действия солдат, но руководивший операцией по выселению Каплеров румяный лейтенант, оказавшийся сильнее Владыки мира, громко закричал:
— Немедленно прекратить!
Отец вынужден был замолчать, но пинчеру служивый ничего приказать не мог. Пёсик, волоча поводок, оголтело лаял на представителей самой могучей армии в мире, которые не знали, что с ним делать. Его прогоняли прикладами, отпугивали матерными словами, а Джеки рвался к хозяевам и надрывно гавкал.
— Заберите его отсюда! — не выдержал лейтенант, более терпимый к животным, чем к людям. — Иначе мои ребята в два счёта с ним разделаются.
Отец нагнулся, взял в руки поводок и повёл пинчера в мастерскую.
Мейлах и Юлюс, перестав шить, пытались погладить осиротевшего пёсика, но тот испугался их ласки, забился в угол в чужом доме и, подрагивая, стал тихо повизгивать.
Тут в мастерскую в сопровождении своего заместителя по оперативной работе Шмулика явился на примерку майор Воробьёв.
Пока отец мелом отмечал изъяны и недоработки, бывший специалист-брючник Шмуле крутился, как юла, вокруг обряженного начальника, осматривал недошитую, с торчащими белыми нитками шинель и восклицал:
— Молодцы! За короткий срок поработали на славу! Ах, какие молодцы!
После паузы, причислив для убедительности к иудейскому племени и католика Юлюса, он с лукавым смешком добавил:
— Будет вам, товарищ майор, к Первомаю отличнейший подарок от еврейского рабочего класса.
Воробьёв просиял и засмеялся.
— Спасибо, спасибо! — после примерки Алексей Иванович долго жал всему еврейскому рабочему классу руки и, взяв под козырёк, обратился к своему заместителю: — Вы, Самуил Семёнович, наверное, ещё побудете с родственниками? Если так, то я часикам к шести пришлю за вами машину.
Слышали? За ним пришлют машину! Как же после таких слов не остаться?
И Шмулик остался, хотя ему совсем не хотелось выслушивать поучения и отвечать на вопросы зятя, которому не нравилась новая должность бывшего подмастерья и то, что на чужой земле безнаказанно делают чужие люди с оружием в руках. Шлейме никогда не разделял взгляды шурина. В отличие от Шмулика, у отца, закончившего только хедер, были свои твёрдые убеждения: сам работай и напарнику не мешай работать, не погоняй чужую лошадь своим кнутом, не перестилай на свой манер хозяйскую постель и не смей в неё ложиться.
Несмотря на то что сослуживцы частенько посмеивались над Шмуликом, а то и поругивали его за резкость и воинственность суждений, он чувствовал себя в мастерской более защищённым, чем в каком-либо другом месте. Он сам порой ловил себя на мысли, что никак не может себе объяснить, почему на новой службе ощущает себя таким одиноким, хотя постоянно принимает посетителей и, как ему кажется, служит не злу, а добру.
Избегая ненужных препирательств и не видя в своём любопытстве ничего предосудительного и зазорного, Шмулик миролюбиво спросил у моего отца, чьё это очаровательное четвероногое создание с поводком на шее тихо поскуливает в углу.
— Не строй из себя дурака. Будто не знаешь, чьё.
— Ей-богу, не знаю.
— Реб Эфраима.
— А!..
— Ему запретили взять пинчера с собой в ссылку. Милость к собаке проявили. На родине оставили. А реб Эфраима, Шмулик, за что? Что такого он сделал?
— Это, Шлейме, не по моей части. Я занимаюсь совершенно другими делами.
— Человек получил в наследство дом отца, перестроил его, магазины открыл, каждый год жертвовал на богадельню, ревностно молился Богу. За что его с Фрумой в кузов, как в могилу?
— Ну что ты ко мне пристал?
— Занимаешься другими делами, но ведь, если трезво рассудить, ты с этими солдатами теперь заодно. Реб Эфраим хотел поговорить с тобой — наверное, предчувствовал беду. Хорошо, что не поговорил. Всё равно ты вряд ли бы за него заступился.
— Хочешь, чтобы я ушёл? — пригрозил недовольный шурин.
— Нет, не хочу. Но и ты, Шмулик, от себя никуда не уйдёшь. Может, наступит такое время, когда кто-нибудь должен будет за тебя заступиться. И не заступится. Кузов-могила может с годами изрядно увеличиться в размерах, и грузовиком будут управлять уже не твои единомышленники и сослуживцы.
Мейлах и Юлюс делали вид, что не прислушиваются к разговору, а может, и впрямь не прислушивались, не отрывались от шитья майорской шинели. Их, конечно, больше заботила собственная доля, а не судьба домовладельца реб Эфраима Каплера.
Да и отец примолк, подумав, что, может быть, в споре со Шмуликом сгоряча сказал лишнее. Он ценил брата жены за прямоту, самоотверженность и бескорыстие, за весёлый, жизнерадостный нрав и очень сожалел, что тот изменил портновству и занялся тем, чем еврей ни в коем случае не должен заниматься, — стал устанавливать порядки в стране, где он сам чужак.