Игорь Губерман - Гарики предпоследние. Штрихи к портрету
Эта идея у Анны Александровны возникла в сороковых, когда церковь по мановению сталинской руки вернули к жизни, чтобы взбодрить народный дух ради военного успеха и слиянности помыслов на благо державе.
А пока история страны начала чугунным катком прокатываться по оставшейся без кормильца семье.
Из казенной квартиры их выселили весной тридцать пятого, дали все-таки перезимовать с детьми. А в мае пришли люди, предъявили бумагу и выбросили вещи на улицу. Они сперва смущались и стеснялись, отводили глаза в сторону и бормотали что-то утешительно-оправдательное (еще бы, ведь вчерашние сотрудники были, сослуживцы и приятели), а потом разогрелись от таскания связок с книгами, повеселели и уже что-то бодрое кричали вслед трем телегам (нашлись возчики, слава Богу), увозившим барахло и детей.
В доме у бабушки на Арбате пожили недолго: предписание выехать за сто километров пришло через месяц. Брат Лев смотался в Малоярославец и купил для них полдома. Начиналась совершенно иная жизнь.
Когда Рубин ездил в Малоярославец, одна из собеседниц сказала ему: жаль, что вы приехали поздно. Тут у нас совсем недавно умер дед, которого все звали Робинзоном. Отчего такая кличка? — удивился Рубин. А он с женой все время по-французски разговаривал, объяснила старушка, а когда ссорился, то на английский переходил, а еще они разговаривали на третьем каком-то, но я его не опознала. Дворником работал он до последнего года, никуда съезжать не хотел. Славный очень был старик, общительный, только уже тронулся маленько: в огороде копается и разговаривает громко сам с собой. Видать, одичал.
Рубин рассказал это при случае Фальку.
— Человек, лишенный среды, превращается в Пятницу, — сказал Фальк.
И Рубин тут же эту мысль тайком зарифмовал.
Семье Бруни очень повезло. Директорша местной школы почти сразу по приезде сама пришла к ним в избу. Извините, вам не доводилось лет пятнадцать назад бывать в Оптиной пустыни? Доводилось. Тогда вы, может быть, припомните меня? Я жила от вас через дом и следила всегда за вами, потому что старалась перенять походку и выражение лица. Девчонкой была. Очень хотелось стать такой же красивой и вести себя с таким же достоинством. Может быть, пойдете к нам в школу преподавать немецкий язык? Ведь наверняка же знаете. А что диплома нету, это ерунда, я вас приму, а вы поступите в заочный институт, и мне тогда не будет нареканий. Хотите?
И Анна Александровна стала преподавать немецкий. Во множестве мелких городков и поселков страны появились тогда люди, волей судьбы выброшенные из прежней жизни. С одухотворенными измученными лицами и великим запасом самых разнообразных знаний. Образованные, доброжелательные и беспомощные питомцы русской культуры, вытесненные и изгнанные из нее, они знали иностранные языки, они играли, пели и рисовали, а заниматься были готовы чем угодно, ибо надо было как-то выжить и как-то прокормить детей. Они устраивались где и кем придется: преподавали в школах (если их брали), шли в бухгалтеры, счетоводы, воспитательницы и няньки, работали в клубах, шли в посудомойки, официантки и уборщицы, но повсюду оставались сами собой. Читали книги, всем на свете интересовались, щедро делились тем, что знали. И, может быть, аура культуры, осенявшая их, пробудила или сохранила человеческие черты у тех, кто с ними общался, несчетное количество молодых душ спасла или предохранила от одичания, разбудила способности и духовные устремления в подростках. И если книги о влиянии декабристов на развитие культуры в Сибири уже написаны, то об этих сосланных, вытесненных и униженных — еще пока не сказано ни слова, да и неизвестно о них толком ничего. А ведь они преподавали в провинциальных школах, училищах и институтах, руководили самодеятельностью, просто, наконец, одалживали книги соседским детям. Кто оценит и измерит степень их заслуги в том, что полностью не одичала страна? Кто-нибудь, когда-нибудь, приблизительно. Если вообще оценит.
А Его Величество Случай продолжал работать с надежностью взведенной пружины: дочь учителя литературы из той школы служила в авиационном институте, и в одно из воскресений было подробно рассказано за чаем, кто именно донес на Николая Бруни. Анна Александровна тут же написала об этом мужу в лагерь. Бог простит, легкомысленно ответил он.
Письма он писал бодрые. В далеком северном городе Чибью (еще не ставшем Ухтой) он работал лагерным художником, даже право выходить в город имел, на уголовном языке именовалось это — «выхожу один я на дорогу» (знал бы Лермонтов, на что пойдет его строка!). Надеялся Бруни на скорую встречу с женой — она выхлопотала через кого-то свидание, — умолял всех за него не волноваться и беречь друг друга. Письма его не сохранились (дети сожгли однажды ночью, когда исчезла мать в сорок шестом), только одно случайно уцелело.
Письмо это Николай Бруни писал своей матери (Анна Александровна Соколова, как и предсказал ей старец Нектарий, пережила всех своих детей и умерла в сорок восьмом, вскоре после смерти сына Льва). В основном содержались в этом письме воспоминания о счастливом, безоблачном, полном любви и нежности детстве. И о детских страхах, разумеется. Ибо в их загородном доме в бревнах всех стен (дальше цитата из письма): «…жили страшные духи. Это были карлики, чертенята и множество других, еще более страшных полуптиц-полузверей, хотя все они были маленькие, не больше курицы. Они жили в стенах, и их можно было видеть только тогда, когда они перебегали между двойными рамами, но это случалось очень редко, и пробегали они так стремительно, что их нельзя было как следует разглядеть. Они боялись показываться детям на глаза — так же, как и мы, дети, боялись с ними встретиться. Но мы хорошо знали: они не могут тронуть человека даже в темноте, если зарыться под одеялом с головой, чего нам не разрешалось делать и что нам приходилось делать тайком, чтобы избежать опасности, так как иначе заснуть было невозможно от страха».
Шли потом воспоминания об отце и любви сына к обоим родителям; после — описание своей детской влюбленности в двоюродную сестру Машу; дальше Николай Бруни собирался перейти к своим сегодняшним (тогдашним) ощущениям и чувствам, начав издалека.
«Чтобы лучше понять, вспомни твою встречу (вероятно, самое большое, что было в твоей жизни) с Крамским. Я уверен, что эта встреча и страдания, пережитые тобою, глубоко определили все то метание, которое привело твою душу к разорению. (Не хочу этим отнюдь сказать, что ты бедна духом!) Ты не смогла сохранить верность моему отцу, потому что эта верность была бы только верностью человеку-мужу, а не пути, которого искало все твое существо…»
Далее шли очень личные размышления о них обоих — матери и сыне, — об одинаково остром их желании выстроить осмысленную цельную судьбу и о сокрушении надежд на это. Рубин выписал отчаянную и безысходную формулировку:
«Можно ли представить себе, что значит — быть одаренным так богато и так разносторонне, каким ты меня родила, и так беспредельно и остро ощущать бесцельность жизни в том тупике, который определился?!»
Странные это были мысли для христианина тех лет, поскольку они более годились для философа-экзистенциалиста второй половины века; но ведь на то и был Николай Бруни так необычайно одарен.
Остальные письма дети сожгли, более о чувствах его и мыслях лагерной поры ничего узнать было нельзя.
Осенью тридцать шестого года заключенный Бруни был счастлив — это можно говорить с уверенностью. В память столетия со дня гибели Пушкина местное начальство вдруг решило поставить поэту памятник. Делал это зэк Бруни, и ощущения он пережил высокие. В декабре того же года он рассказывал о них жене — ему в награду дали краткое свидание. И о том, что пережил он при аресте, в первые дни тюрьмы, — рассказывал тоже. К острому чувству нереальности всего происходившего примешалось у него тогда странное и очень сходное воспоминание о минутах, некогда проведенных им в аэродинамической трубе. Предложили друзья-коллеги, а он из любопытства согласился. Пол в трубе был слегка покатым, а вообще этот восьмигранник из дерева длиной метров пятьдесят выглядел внутри даже уютно. Трехметровый диаметр позволял стоять во весь рост. В мягком полумраке вдали виднелись в торце огромные лопасти вентиляторов. Люк закрыли, донеслись неразборчивые слова шутливого напутствия, и полированные лопасти начали медленно вращаться. Потекли тонкие, нежные сперва, струйки. А через секунду уже трудно было стоять. Бешено понесшийся поток воздуха забил дыхание, пригнул к полу и повалил. Бруни кубарем докатился до противоположного торца и вцепился в решетку; жуткое наступило ощущение, что сейчас снесет и ее. Так же мгновенно поток воздуха спал, только еще с минуту звенело в ушах, и медленно возвращалось сознание. В люк уже заглядывали друзья, они смеялись и галдели, обсуждая, что случилось с бывшим летчиком. А была ведь скорость воздуха небольшая, как ему объяснили, — скорость урагана, можно было сделать вдвое больше. Ощущение бессилия и проглоченности, чувство, что несет неодолимым потоком, и смута в сознании происходящего — это как раз Бруни и вспомнил в первые же дни ареста и, посмеиваясь, рассказал об этом жене. Привезла она домой и два его автопортрета — лучше бы не привозила, наверно, потому что принималась плакать, случайно посмотрев на стену, где один из них висел.