Игорь Губерман - Гарики предпоследние. Штрихи к портрету
Старик нервно облизнул губы. Легкая взбудораженность появилась в нем, и Рубин решил при первой же возможности отвлечь его и дать отдохнуть.
— Два профессора стоят в очереди за зарплатой, и один другому шепотом говорит: коллега, а они ведь начали нас сажать. А второй ему тоже шепотом: неудобно, мол, зачем говорите — они. А тот ему в ответ: пожалуйста, коллега — мы начали нас сажать.
Рубин засмеялся.
— Чувствуете? — хрипло спросил старик. — Было это ощущение — мы, а внезапно сменилось на мы и они, где-то здесь эта граница и проходит, когда наше прозрение началось. Только уже поздно было.
— Интересно, — протянул Рубин. — Знаете, Юрий Лукич, а вы мне очень важное сказали только что о Николае Бруни. Он в эту очарованность не впадал.
Старик остывал медленно, и в глазах его что-то недоговоренное плясало, но уже исчезли искорки. Рубин поторопился продолжить:
— Его арестовали по доносу — он сказал после убийства Кирова: теперь они свой страх зальют нашей кровью. Чувствуете местоимение, Юрий Лукич?
— Это убедительно, — старик улыбался, чуть ощерясь. Рубин поспешил добавить:
— Знаете, чем он последние годы после работы занимался? Он роман писал.
Старик молчал, глядя на Рубина доброжелательно и вроде бы с печалью или жалостью.
— Сколько талантов дал Господь, — бормотнул он, продолжая слушать.
— «Мертвая кожа». Так роман должен был называться. Больше года он его писал по ночам. Забрали рукопись при обыске. И с концами, разумеется.
— О чем?
Старик неподвижно держал голову, словно застыв.
— Не знаю. Никто не знает. Я — позвольте — снова закурю?
Старик прикрыл разрешающе оба глаза.
— У меня одна идея есть, ничем не подтверждаемая. Понимаете ли, он очень дружил с Павлом Флоренским…
— Знаю, знаю это имя, — старик чуть дернул головой и вновь застыл.
— Очень они часто ездили друг к другу, разговаривали часами. И вот я подумал: что, если роман этот беседами с Флоренским навеян? Содержание — о воплощении утопии. То есть о трагедии сбывшейся мечты. А название романа — от его завязки. Обнаруживает некий человек книгу в кожаном переплете, книга эта — свод утопий о всеобщем человеческом счастье. От Кампанеллы и Платона до Бэкона и остальных собраны там вековые утопические планы…
— У него сколько было детей? — внезапно спросил старик.
— Шестеро, — удивленно ответил Рубин.
— Одна нога короче другой после аварии, — утвердительно сказал старик. Лицо его было неподвижно и хмуро.
— На семь сантиметров, — недоумевая, ответил Рубин.
— Так что сам уже летать не мог, — торжествующе сказал старик.
Рубин промолчал, не понимая, почему был прерван. Старик сел поудобнее и как-то очень буднично сказал:
— Это не роман был, а повесть, я вам сейчас ее расскажу.
Тут уже застыл Рубин. Снова уставясь в стол, старик заговорил монотонно, вспоминая что-то давнее, но отлично сохранившееся в памяти.
— Действительно, та книжка была сводом утопий. Только были в нее вложены два кусочка кожи и текст на латыни. Дескать, лоскуток один следует размолоть до пыли и пустить по ветру — сбудется вековая мечта, воплотятся светлые утопии. А ежели что не заладится и выйдут хаос и разруха, то распылить надо второй, и все прекратится. Это, собственно говоря, повесть об одном безумном летчике. Он этот лоскут распылил с самолета. После неудачно сел, повредил себе ногу и стал смотреть, что будет. И принялась вековечная мечта сбываться. Только всё обратно ожиданиям происходило. Кровь лилась, брат на брата пошел, каждый был уверен, что прав, ибо во имя светлой цели злодействовал. После устоялась жизнь, застыла, но в кошмарных и уродливых формах. К власти только одни подонки и мерзавцы пробивались, кто умел пресмыкаться и ничем не брезговал на своем пути, переполнились тюрьмы, словно общество целиком обезумело. Школа прививала отвращение к знаниям, работа — омерзение к труду. Врачи презирали страждущих и болящих, служители закона попирали его на каждом шагу, ибо само понятие законности означать стало узаконенное беззаконие. Служители прессы — врали напропалую, лгали изощренно, ибо сами хотели выжить. Продавцы ненавидели покупателей, соседи — соседей. И все счастливыми притворялись, ибо любое недовольство каралось смертью. А всё, что человека человеком делает, — личное достоинство, чувство чести, великодушие, преданность дружеская и кровная, искоренялись так неукоснительно, что обузой только становились, тяготили человека так, что он и сам от них избавлялся, изживая и выдавливая, и в других переставал ценить и понимать. А порядочность — вовсе непонятной категорией стала. Словом, сильно человек опять в животное состояние подвинулся. А в ком личность сохранялась — приспосабливал себя на незаметность, укорачивал себя и оскоплял. И конечно, в общей лжи и молчании участвовал. Словом, понимаете, о чем я говорю и что перечисляю. В воздухе тоска повисла, тусклость и страх. Летчик этот бывший приходит в ужас оттого, что сделал, и умоляет своего товарища распылить второй кусочек кожи. Тот над ним смеется, объясняет, что это бред у него, следствие сотрясения мозга, историю России излагает, доказывает, что все естественно случилось. Только летчик безутешен, собирается покончить с собой от чувства вины, а сам он полететь не может: одна нога короче другой, его никак уже в авиацию не допустят. И товарищ поднимается в воздух со вторым кусочком кожи, но разбивается, летчик не может узнать, выполнена его просьба или нет. Но ему начинает казаться, что выполнена, — появляются люди, которые осознают, в какой страшный тупик загнала их воплотившаяся мечта. Тут начинается вокруг охота на прозревших, на тех, кто все понял и не хочет продолжать. Их опознают, их провоцируют, на них доносят. И летчика арестовывают тоже. Он умирает в тюремной камере, счастливый, что загладил свою вину.
— Потрясающе, — очень искренне не сказал даже, а выдохнул Рубин. — Как и где вы это прочитали? — и догадался еще за миг до того, как старик ответил также просто:
— Сочинил я это незадолго до ареста. После жена говорила, что я сам себе тюрьму напророчил. Забавное совпадение, правда?
— Правда, — удрученным тоном сказал Рубин, разочарование свое скрыть не сумев.
— Не сердитесь, — виновато сказал старик, — на поверхности эта идея лежит. Не пытайтесь вместо автора роман сочинить. Он еще когда-нибудь отыщется. Хоть рукописи и горят, как известно. Вопреки мечтам великих прозаиков.
— Горят, к сожалению, — Рубин засмеялся. И поднялся, чтоб уйти и поскорее записать услышанное.
— Мало я вам по делу рассказал, — пробормотал старик, тоже поднимаясь.
— Совсем не мало, — возразил Рубин, — про шарашку первую в России — очень интересно и важно. А как быстро эту надпись — «внутренняя тюрьма» — убрали с киля истребителя? — спросил он уже в коридоре.
— Убрали, кажется, сразу, — ответил старик. — А вот идея — она усатому запала. Удивительно мы сами свою тюрьму старательно строили, оттого и разобрать не можем.
— Поколения нужны, — ответил Рубин стереотипной банальностью.
— А по-моему, и наследственность у нас обреченная, — не согласился старик.
Пожимая Рубину руку, он сказал:
— Будете если писать, спокойно на меня ссылайтесь. Я уже свое отбоялся. А сыновья перебьются.
— Спасибо, — растроганно сказал Рубин. — Я еще не знаю, документально буду писать или насочиняю что-нибудь романное.
— Страшней, чем было, не сочинить, — брезгливо сказал старик. — И пользы сегодня больше от документа. Насочинялись досыта.
— Ну, а вот ваших сыновей, например, интересует ваш жизненный опыт? — спросил Рубин, зная заранее ответ.
— Их интересует то же, что ихних баб, — поморщился старик. — Видеомагнитофон и кассеты с детективами. Внуки растут на том же бульоне.
— Кино — штука заманчивая, — примирительно сказал Рубин.
— А потом отыщется козел-загонщик, — холодно ответил старик. — Желаю здравствовать. Заходите, если вопросы созреют.
Так он и остался в памяти Рубина, словно застрял, — сухой, маленький, с огромной лысой головой, склонившейся в прощальном кивке.
* * *В доме не стало мужа и отца, и Анна Александровна вдруг с ужасом вспомнила и поняла слова старца Нектария (двенадцать лет назад в Оптиной пустыни произнесенные нехотя и словно в сторону): жаль мне тебя, вдову с шестью детьми. Сказано было походя и негромко — видно, старец Нектарий удержаться тогда просто не смог, ясно провидя будущее молодой прихожанки. И вот — сбылось. Но почему сбылось, муж-то ведь жив? Жив, уцелеет и вернется.
С этой верой она жила до пятьдесят седьмого года. И ее веру не могли поколебать даже письма, начавшие возвращаться в тридцать восьмом с пометкой «адресат выбыл». Но ведь «выбыл» — это о живом человеке глагол, после Николай куда-то прибудет и даст себе знать. Ибо настоящую веру и подлинную надежду никакие факты реальности не в силах одолеть. И спасительная мысль нашлась однажды, вскоре обратившись в полную душевную убежденность, логике и разуму не подвластную: выслали его куда-то на Дальний Север, где нужны православные священники, а писать оттуда пока нельзя.