Игорь Шенфельд - Исход
— Врешь ты, Абрам. Ничего такого ты ему не говорил. Ты же умный, я знаю…
Абрам повесил голову и тяжело вздохнул:
— Вот видишь, Август, какой я пгростодушный человек… Даже ты, обыкновенный лесогруб, в два счета гразгадал мою нехитгрую натугру, хотя ты и не евгрей… Пгравда, я и сам не евгрей, конечно: я немец! — громко крикнул он в пространство, чтобы все трубы слышали лишний раз, и все подслушивающие динамики, если они тут установлены.
— Абрам, кстати, а откуда ты немецкий-то знаешь? Ты ведь в лагере не бельмеса не понимал…
— Ха, Аугуст, если настгроиться языком и потгренигроваться чуть-чуть, то любой может по-немецки говогрить. Вот, слушай:, — и Абрашка принялся молотить какую-то несусветную картавую абракадабру: «Цагегр-магегр— блюменбабегр…», — восстановить эту ерунду все равно невозможно.
— Полная чушь! — сказал Аугуст, — ничего нельзя понять.
— Да? — наивно удивился Троцкер, — а я с вашими немцами говорил в городе, со стариками, так они все поняли. Отвечали даже. Только у них еще хуже получалось, чем у меня: вообще никто ничего не понял…
Аугуст стал смеяться, и Абрашка ему с удовольствием вторил.
— Ну и жучила ты, Абрам: ты нигде не пропадешь, — ободрил старого лагерного товарища Аугуст. Но тот опечалился и ответил:
— Нет, я пгропаду, Август, я обязательно пгропаду! Еще двадцать лет я в лагегрях не пгродегржусь, Август. У меня здогровье слабое. А ты скажи своему пгредседателю, чтобы он за меня заступился. Я бы вегрным сыном вашему колхозу был. Шапки бы вам шил, ватники. Для дам — в талию. Ватные штаны по последней моде могу. А могу и костюмчик для делегата на съезд вэкапэбэ: пальчик оближешь — такой костюмчик будет. Ты ему скажи, когда выйдешь: мол, гредкий специалист сидит згря. А ведь может большие пошивочные дела твогрить для совгременного социализма: мастегр без стграха и упгрека — абсолютный прогргессивный цимес! Возможно, что он и заинтегресуется… Инфогрмация, Аугуст — она есть истинный двигатель пгрогргесса. Выгручи стагрого Тгроцкегра, догрогой Август, и ты получишь себе вегрного и пгреданного дгруга до самой гргобовой доски!
— До чьей: до моей, или до твоей? — шутливо поддел товарища Аугуст.
— Лучше бы до твоей сначала, — проникновенно ответил Абрам, — тогда я тебе чегрный костюм успел бы пошить на последний твой путь. Ты-то мне не сошьешь, небось, если я пегрвым покину этот мигр… Так поговогришь с пгредседателем своим?
Аугуст пообещал поговорить, если, конечно, сам выйдет отсюда когда-нибудь, и загоревал от мысли, что не выйдет. «Ты-то выйдешь, — жалобно простонал Троцкер, а я вот точно пгропаду». Он не на шутку завелся на тему собственной погибели:
— Вот ты пгредположил, Август, что мы, евгреи, нигде не пгропадем. Это отчасти спграведливо, а отчасти и нет: потому что мы пгропадаем все вгремя — из века в век. А знаешь, почему мы все еще не пгропали? Потому что бог наделил нас двумя великими качествами: умением вовгремя смыться и способностью быстгро пгриспосабливаться. Пегрвый граз мы вовгремя смылись из Египта, а то бы мы до сих погр пиграмиды там стгроили кому попало, как дуграки. А отсюда смыться мы не успели, в греволюцию повегрили, обградовались, что наконец-то наше вгремя пгришло… Пгришло, как же… но только тепегрь из него хегр сбежишь… И пгриспосабливаться тут тоже — это же цигрк шапито и клоуны: каждый день заново надо… то немцем, то бугрятом, а то и негргом скогро пгридется, если Амегрика нападет… как же: хегр пгриспособишься! Я и так уже на пгределе: к советской власти пгриспособился, к лагегрям пгриспособился, немцем стал совегршенно добгровольно и, получается, все згря, все згря, все згря… Послушай, Август, что я тебе сейчас скажу: ученые метеогрит нашли. Граскололи его пополам — а внутри знаешь что было? Отгадай, Август, что внутгри метеогрита нашли. Ну, гадай давай!
— Золото?
— Хогрошо бы… Нет, не золото, а то бы мы все давно уже в космос пегреселились, метеогриты ловить… Ты будешь сейчас смеяться как больной пациент, Август, но только там, внутгри метеогрита жила плесень! Она пгрожила миллион лет в космосе, а может быть и миллиагрд. Пгриспособилась к космосу и ждала своего часа! И дождалась: пгрилетела на Землю, где есть чем поживиться. Вот так же и мы, евгреи, как та плесень — в хогрошем смысле слова, гразумеется: пгриспособились ко всему и ждем. Но для меня лично тепегрь все кончено, Август: не смыться мне отсюда, и не пгриспособиться больше… к этой хгреновой жгратве не пгриспособиться… мне сливки нужны, Август, и свежий кугриный бульончик… у меня язва желудка на негрвной почве… пгроклятая моя евгрейская судьба… бедная моя евгрейская мама, хогрошо что она не знает, во что вляпался ее маленький Абграша… ой-ёй-ёй-ёй…
— Абрашка, кончай ныть. Никуда ты не денешься: выпустят скоро. Не те времена.
— Не те, не те: для нас, евгреев, вгремена всегда не те. Вам, немцам, хогрошо: вас хотя и грасколошматили, но у вас своя стграна есть. А у нас никакой стграны вообще нету!
— У нас теперь тоже страны нет, — вздохнул Аугуст.
— Вгрешь, у вас еще Гегргмания есть.
— Нет у нас никакой Германии. Наша родина — Поволжье.
— Смешите кого хотите, товагрищ Бауэр, но только вот Тгроцкегра до смегрти не смешите, пожалуйста! Тогда наша гродина — это Бигробиджан. А то еще скажи, что наша гродина — это севегрный полюс! Очень многие поградовались бы такое услышать! Но погодите, погодите, гргаждане начальники… Сейчас наши евгреи в Англии и в Амегрике кое-что пгредпгринимают конкгретное на угровне агрмии и пгравительства. Нужно обождать. Если будет положительный грезультат, то и у нас будет своя истогрическая гродина. Тогда я уеду отсюда, Август, навсегда уеду. Тогда я пегрестану быть немцем, стану опять настоящим евгреем и уеду. И тогда у меня будет опегративный пгростогр на весь мигр. Ого-го, какой у меня будет тогда шикагрный опегративный пгростогр!.. Так ты не забудь сообщить обо мне своему пгредседателю: ты обещал.
— Не забуду. Только я сам еще не знаю, сколько я здесь просижу.
— Скогро выпустят, не волнуйся…
И Троцкер оказался прав. Часа через два за Аугустом пришли, капитан Огневский хмуро оштрафовал его на сто рублей за просрочку постановки на учет, пригрозил уголовным преследованием, если Бауэр с матерью не будут являться до десятого числа каждого месяца в спецкомендатуру, и скомандовал: «Свободен!». Вот есть же по-настоящему красивые слова в русском языке! «Свободен!». И главное: как часто оно звучит в России! В воротах тюрьмы, в кабинетах начальников, на бесчисленных порогах чиновных кабинетов: прекрасное слово, заменяющее в культурном обществе грубое «Пошел вон!». Нет нигде больше, ни в одном языке нет слова, звучащего так же волшебно, как звучит слово «Свобода!». Любые «фридомы», или фрайхайты» звучат блатной феней рядом с ним. Даже немец Аугуст вынужден был это признать, выходя от Огневского.
В коридоре Аугуста уже ждал Рукавишников и ухмылялся: «А я думал, ты уже к Соловкам маршируешь в шеренгах по восемь».
Оказывается, это он, Рукавишников, поднял бучу, не обнаружив на милицейском крыльце своего специалиста: «Что? Тракториста моего арестовали? Как так? Посевная скоро! Корма возить некому! Кто тут вздумал страну голодом морить? Лично Берии сообщу! Вот прямо отсюда — и на почту: молнию отбивать…». При слове «Берия» даже петли на дубовых дверях здания НКВД переставали визжать. Чего уж тогда говорить про капитана Огневского, состоящего не из стали, а всего лишь из смеси воды и дерьма; вся его биохимия привычно содрогнулась кишечным спазмом при упоминании священного имени Главного Убийцы, и он, чтобы не дразнить чертей, приказал немедленно выпустить этого проклятого Бауэра. «Ишь, моду взяли, сволочи, — бормотал он, — чуть что — сразу «Берия», «Берия»… докликаетесь, собаки: вы еще не знаете по-настоящему, что это такое — «Берия»…».
Аугуста Огневский отпустил, но Рукавишникову пообещал при первом же подходящем случае припомнить ему… Сам себе пообещал, конечно же — не вслух. Потому что Органы — ведомство немногословное.
По дороге домой Аугуст рассказал председателю историю Абрама. Рукавишников нахмурился: «С энкавэдэ дела иметь, Август — это как со змеей играться. Пару раз сойдет с рук, а потом — цап! — и сам готов… ладно, я подумаю, что можно будет сделать… болваны бдитоголовые…
Рукавишников слово сдержал: Троцкера отпустили. Верным сыном колхозу он, правда, не стал, поскольку «на опегративный пгростогр» вышел не в «Степном», а в Семипалатинске: он начал шить шубы и прочие меховые изделия из волчьих шкур, которые очень полюбились начальству высоких рангов — точнее, их женщинам, ездившим в них по магазинам на служебных лимузинах мужей и любовников. В то время волчьи шкуры появились в избытке, потому что за время войны бесхозные степные волки — главные враги овечьих стад — расплодились до неприличия, и повсюду спешно создавались теперь охотничьи ватаги, которым власти стали платить живые деньги за сданных мертвых волков. Поначалу туши волков сжигали, но Троцкер убедил исполком отдавать их ему. Он нанял мясника обдирать волков, научился самолично выделывать шкуры, и дело пошло. Прослышав, что есть в городе дурак, который покупает волчьи шкуры, казахи гурьбой повалили из степи с уже выделанными шкурами. Из небольших первоначальных затрат Абрама родились высокие доходы, и вот уже Троцкер потолстел и заважничал на свежих сливках и куриных бульонах. Мужские костюмы и свадебные платья для колхозных невест он, правда, исправно шил по требованию Аугуста, постоянно вздыхая при этом о том, что вся эта левая «халтугра» снижает его «волчью» рентабельность, но что долг, дескать, всегда платежом красен, а честная оплата — это главный принцип любой чести. Абрам произносил все это так хитро, и так многозначительно смотрел при этом на Аугуста, что тому становилось непонятно — кто кому в соответствии с этой Абрамовой теорией остается должен.