Михаил Тарковский - Тойота-Креста
3
Уже давно вместо девичьего радиоголоса зубоскалили два юных мужских баритона, перемежаясь с блажной американской певицей, выводившей бесконечное волнистое воево, которое она, не в силах прекратить, длила, то сипло и дрожаще скуля, то тщась обрубить горловым кабацким взрёвом. Женя давно переехал по мосту Иркут и застрял на светофоре, будто дорога не пускала его, пока он не вернётся в настоящее. И словно подводя итоги истории с Ириной Викторовной и алтайской эпопеи, вспомнилось кафе на трассе Барнаул – Новосибирск, где Данилыч говорил, держа пластмассовый стакан:
– Друзья мои! Вы знаете, что мой любимый навек писатель – это Иван Алексеевич Бунин. Я никогда не устану им восхищаться. Я пробовал испытывать это своё восхищение так называемой читательской зрелостью, специально выдерживал себя и не перечитывал, бессовестно опасаясь, так сказать, перерасти своего учителя, а потом набрасывался и ждал, что будет… А были… «Чистый понедельник», «Поздний час» – и я снова рыдал от каждого рассказа, как ребёнок… У которого отобрали дорогое… С той лишь разницей, что мне это дорогое как раз вернули… Поэтому я позволю себе уподобиться герою Ивана Алексеевича, хотя и сидим мы не в «Стрельне» с Качаловым и Шаляпиным и пьём нисколь не разноцветные настойки и шампанское из ушата, потного от холода, и закусываем не паюсной икрой и расстегаями, а вот в придорожном кафе «Вкусняшка» заедаем слежалым беляшом палёную водку… и в руке у меня этот мерзейший пластиковый стакан, который… в случае чего даже и о пол-то не расшибить…
Но зато вокруг нас наша великая сибирская земля, дающая таких людей, как Василий Макарыч Шукшин, благодаря которому мы получили небывалый заряд смысла на целый год и который почти затмевает печаль о том, что на нашей родной Красноярской земле память о Викторе Петровиче не вылилась в такой же вот по-настоящему народный праздник. Да… и это расставание с шукшинской землей… и с этими замечательными людьми, которые всё это нам так подарили… Я думаю, не только у меня одного… просто… сводит душу от невыносимой… печали, от беспричинной какой-то боли и тревоги… Но причина есть, и причина тут, – он указал на сердце, – и состоит она в том, что мы любим эту землю так, что и сказать нельзя, да и не надо. Поэтому давайте-ка лучше выпьем за неё, за эту землю, за этот умопомрачительный праздник и за пресветлую память земляка нашего и сибиряка Василия Макарыча Шукшина! Стоя и чокаясь, потому что мы не на поминках!
И он бросил, как писали в прежних пьесах, «в сторону»:
– Не дождётесь!
А после некоторой паузы наполнил стаканы и снова встал:
– Друзья мои. Ну вот… Кажется, всё выправляется… Действительно, день же надо… как-то начинать… Так оно и есть… Дак вот. Знаете… Я хочу выпить ещё за одного человека… – он продолжал говорить с перерывами, словно давая словам добраться содержанием по самое горлышко, и они по очереди наполнялись и, дрогнув, затихали уровнем, образуя один незыблемый горизонт, – эээ… за которого мне в иные минуты бывает очень радостно, а в иные – страшно… так что… Да просто страшно! Потому что он очень хороший человек, поверьте, но иногда… так взвисает над пропастью, что кажется, однажды не дотянет… до края. А он дотягивает, и это удивительно… хотя кажется, что так нельзя жить… Что так можно давно порваться и погибнуть, но оказывается, так жить можно и даже… необходимо!
Он оглядел всех сияющими глазами:
– Конечно, вы все поняли, о ком идёт речь… Поэтому давайте выпьем за Женьку, который терпел нас всё это время и вёз всяких-разных, пьяных-драных, дурных-хмельных, хмурых-понурых, таких, на которых и смотреть-то тошно. Женя, мы понимаем, что с тобой происходит… Мы не слепые… и мы видели твои глаза, когда ты смотрел на Катю… и переживаем за тебя, и радуемся, и ты нас знаешь… Но, друг мой… Может быть, я скажу что-то кощунственное, но вы меня простите, потому что сегодня день… такой… особенный…
Он как-то быстро качнул головой, будто что-то стряхивая, и чуть помолчал:
– Я вот тут вспоминал свои истории-романы… и, задумавшись крепко, понял, что, влюбляясь в разных женщин, я всегда испытывал примерно одни и те же чувства… Вплоть до того, которое заставило застрелиться Митю из моей любимой повести «Митина любовь»… Думаю, оно всем знакомо, когда то взмываешь ввысь на немыслимых крыльях, то иссыхаешь, понимаете, влачась и пропадая… яко нощный вран на нырище… Это ощущение то смертельной пустоты, то небывалого подъёма, когда женщиной осеняется буквально всё сущее, когда оно болит-поёт так, что выдержать это не по силам – настолько весь мир напитан этой навеки неразделённой любовью… Но вот что самое удивительное, братцы мои… и самое поучительное… Что весь этот звенящий и пронзительный душевный пожар загорался во мне одинаковым образом от совершенно различных… понимаете… спичек.
– Зажигалок, – попытался вставить Васька.
– Вася, утухни. И я пью за тебя, Женя! За великую силу любви, которая коснулась тебя на наших глазах, и мы это видим, и радуемся, и завидуем светлой товарищеской завистью. И зная тебя, ещё и питаем на неё большие житейские надежды… Потому что та любовь, о которой сейчас идёт речь, будучи делом жизненным, грешным и прекрасным, – Данилыч обвёл всех торжествующим взглядом, – имеет оправдание исключительно тогда, – и он почти вскричал, – когда сподобляет нас на подвиги ратные и духовные! Уррра!!!
4
1Здравствуй ты, не берущая трубку,Переполненная золой,Ты оставишь на мне зарубку,Истекающую смолой.
И крылатый вздымщик десницуПростирая с небесных верхов,Поутру соберёт живицуОсвящённых тобой стихов.
2Не жалею, не жду, не мечтаю,Только вижу в стотысячный раз,Как опять подъезжаю к АлтаюСквозь песок перетруженных глаз.
Снова вёрсты бессонного бега,Предрассветная сыпь огоньков,И опять на стекле вместо снегаПодсыхающий гель мотыльков.
Полоса почти с ИскитимаВсё неистовей дышит тобой.Я и рад бы проехать мимо,И пускай этот привод – твой,
Я лечу не к тебе. Я полночиСлеп под фарами в дальней езде,Чтоб добраться и вымочить очиВ млечно-синей катуньской воде.
Чтоб объять эти воду и сушу,Разделённое наше житьё,Расстояния, рвущие душу,И над ними молчанье твоё.
Снова дворники ходят мерно,И колёса гудят в висках.Барнаул. Никогда так неверноНе лежал ещё руль в руках.
3Я стою у поста сиротски,Теребя глухой телефон:Не молчи, пропусти меня в Сростки,Отзови путевой заслон!
Видишь, хвост растёт час от часуВереницей коптящих труб.Улыбнись. Отвори мне трассуЧуть заметным касанием губ.
Изумрудом замрут светофоры,Влажный дым отойдёт от земли,И Алтайские зрячие горыБелым сном замаячат вдали.
И, внимая каждому тактуСвежестихших шагов твоих,Я уеду по Чуйскому трактуНе смыкать очёс за двоих.
Будет день. И погибнут бесиОсужденья. И встанет в кругИ вспоёт в едином замесеВсё, что есть святого вокруг,
Всё, что светлого есть в этой шири,Гор верхи и литые низа…Нераздельное чувство СибириЛьётся поровну в наши глаза.
И за счастье короткое этоБуду я целовать дотемнаБогоданную землю ПикетаИ босые ступни Шукшина.
Глава 10
К сожжению готов
Распутин он наш христовый, кишошный.
ЛЮБОВЬ КАРНАУХОВА. БЫВШАЯ ЖИТЕЛЬНИЦА КЕЖМЫСнова было выбиранье из Иркутска с плотной и беспорядочной-суетливой ездотнёй, такой нелепой по сравнению с полётом по ночному безлюдью, что, несмотря на удобство многополосной дороги, Женя ждал, когда она кончится.
После воспоминания об Алтае он особенно отчётливо ощущал присутствие над Иркутской землей ещё одного человека, чьи книги давно стали частью души и придали мироощущению ту горькую крепость, которая, словно угаданный угол заточки взгляда, навсегда даёт верный рез действительности.
В детстве и юности всё настолько перемешалось в голове, что он порой и не знал, что вычитал, а что просто пришло снаружи. И, перебирая повесть, с удивлением обнаруживал, что какая-нибудь жизненная запчасть, давно вросшая в общую картину мира, живёт себе, здравствует на такой-то странице, от неё только и происходя. А случалось, что, наоборот, целый пласт дорогого открывал по книге, а потом, сверяясь, ещё и покрикивал на жизнь за расхождения. И всегда радостно было сознавать образующую силу литературы, так покорно разгребающую каждый завал и всегда берущую главное. И прочищающую будто дворником залепленный обзор, так что мир после выхода книги становится обострённо прозревшим.
С такими мыслями выбрался Женя на привычное двухполосное полотно. Впереди были Ангарск, Усолье, Черемхово и Зима. И хотя дорога от Иркутска до Красноярска очень плохая, Женя чувствовал себя почти дома и, несмотря на историю с колесом, рассчитывал к ночи быть в Нижнеудинске у своего кореша Серёги, бывшего вертолётчика.