Михаил Тарковский - Тойота-Креста
Женя сел в машину. Чуть накрапывал дождь, косо кладя по стеклу острейшие серебряные стрелки. Он повернул ключ, включил дворники, радио, свет. Вышел из гостиницы Валерий Данилыч со своим отрядом, неся опустевшие сумки. Едва сели и тронулись, как нахлынуло, навалилось… Стало страшно уезжать, терять ощущение праздника, так незаметно набравшего-накопившего столько дорогого, что, казалось, вот-вот погибнет, раздавится происходящим в стране, циничным, животным, примитивным… Все сидели тихие, подавленные. Вдруг над Барнаулом, над развязкой на Новосибирск, раздался дождевой, нежный, гибкий, как калиновый побег, голос: «В эфире снова «Дорожное радио», Барнаул… Екатерина Полянцева… погода сегодня в нашем городе… чуть ветреная… чуть дождливая… будем надеяться… с другой стороны… расстраиваться… по заказу… целых два прекрасных дня и… словно ожидая окончания шукшинского кинофестиваля… чтобы испортиться… закончились наши праздники… такие долгожданные… эта грусть на душе… столько гостей со всех концов страны… группа красноярских писателей и замечательный… просто человек Евгений Барковец…» – чисто и близко звучал чудный голос с вкраплениями металльчика на щипящих…
Словно росистое утро заглянуло в машину, но, когда Катин голос сменился музыкой, все приуныли ещё больше и долго ехали в молчании, пока Данилыч не сказал:
– Что-то грустно, братцы. Надо бы где-то остановиться.
2
Ребята остались в Новосибирске у Николая Александрова, писателя, издателя и старинного друга Данилыча, а Женя выехал в Красноярск дождливым утром следующего дня. Выехал с тем невыносимым трепетом в душе, какой бывает после удавшихся мероприятий, когда дни поначалу падали крупными кусками прекрасного, а теперь вдруг резко оборвались пустотой. И она добавлялась к утере креста и расставанию с Катей.
О возвращении в Енисейск страшно было и подумать – близкие товарищи-единомышленники жили больше по другим городам – в Красноярске, Абакане, Новосибирске, Владивостоке. Дома люди, как водится, казались насквозь изученными и равнодушными. А здесь собрались все яркие, интересные, горящие. Так казалось Жене с его дороги, никогда ещё не кричащей таким одиночеством.
С этой дикой пустотой в душевных ёмкостях он еле дотянул до храма в Мочище и там с трепетом приложился к чудотворной иконе Иверской Богоматери, а потом поднялся в помещение надвратной церкви и в лавке попросил крестик, объяснив, что произошло. Молодая женщина понимающе и внимательно взглянула на него:
– Вам надо на исповедь как можно скорее.
– Да, да. Я обязательно. Как доберусь.
– Постарайтесь. Только не тяните.
– Спасибо. Спасибо вам…
– Спаси, Господи. Счастливой дороги.
Никогда он с подобной страстью не обращался к Богу. Душевный вакуум настолько всасывал Божье, что тревога переросла в чувство необходимости такого состояния, благодарности великой Шукшину и всем, кого встретил на Алтае, не говоря уж о Кате. Он и не подозревал, насколько тонка грань между отчаянием и благодатью.
Кате он звонил, не отъезжая от храма. Потом с заправки, потом от кафе, но она не брала трубку, и он написал: «Смогу только позже. Съел беляш с чаем и попёр», – и тут же получил ответ: «Бе-бе-бе. «Попёр» – это такое блюдо? Хи-хи. Будь осторожен».
На выезде из Кемерова дорогу загородила колонна платформ на московских номерах с широченными карьерными самосвалами. Колёса были сняты и торчали только «ося», как говаривал Вэдя. Кавалькада занимала полторы полосы. Навстречу тоже вовсю двигались, и колонна собрала гигантский хвост с обеих сторон. В конце концов Женя обошёл препятствие, чуть не выехав на противоположную обочину и видя рядом сверху от себя огромную ступицу.
К Канску подъезжал на потрясающем закате. Нависла свинцовая туча. С запада било ярчайшее рыжее солнце и освещало жёлточно-жёлтое поле, по которому мчался силуэт Жениной машины – странный, ширящийся книзу столбами колёс и походящий на вставшего краба. Вдали сиял закатом огромный комбинат с трубами и бежевым дымом. Надо всем рдела огромная двухъярусная радуга. Женя видел только левую её ногу, торчащую вертикальным розово-рыжим лучом из корпусов комбината. Дорога заворачивала направо, и радуга сместилась в её створ, встав прямо из мокрого полотна, упирающегося в небо. Справа светилась огнями заправка и горела табличка с ценами на разные сорта горючего. Цветные буквы, цифры, набранные красным пунктиром, и электрически-синие огни отражались в мостовой и празднично сияли на рыже-заревом фоне гигантской радуги.
Потом Женя проезжал мелькомбинат, всегда поражавший одушевлённо-грозным видом старого бледно-зеленого корпуса – гигантского квадрата с чёрными дырами окон в крупную клетку. На выезде из города вдоль трассы, загибаясь, тянулись подсобные какие-то рельсы. По ним, грозно клонясь в повороте, шёл старый двухсекционный тепловоз. Высокий, рубленый, он обильно коптил чёрным дымом, и на свинцовом фоне тучи ярко горела в косом солнце его зелёная краска. Женю пронзила увядающая индустриальная эта краса, стало до боли жаль комбинатского корпуса, тепловоза, старого этого железа, которое было кому-то нужно, вызывало столько надежд и гордости, а теперь так вот приходило в ветхость.
На подъезде к Красноярску глаза устало впивались в глухую чернь дороги. И расцветали снопами слепящие очи, переключаясь на ближний и словно опуская взгляд при встрече. Подступала ночь, его ждал Вэдя, и хорошо было знать, что у Кати в Барнауле на час раньше и ей можно позвонить перед сном, не опасаясь разбудить. У города пошла ярко освещённая мокрая и широкая дорога. Хватая края луж с гулким дробно-картонным звуком, Женя шёл левой полосой в дальнобойном полётном режиме, храня ход, словно воспоминание о Кате пузырьками любви могло взорваться в сосудах от резкой остановки, от всплытия из долгого погружения в её крепнущий образ. Заезжал через Брянскую, взлетающую блестящим поворотом на Покровскую гору. Сонный Вэдя ждал с ужином. Жена с дочкой были на даче. Перед сном, уже лёжа, Женя негромко поговорил с Катей, отвечавшей тёплым и участливым голосом.
В Красноярске по обыкновению навалились дела, будто город, хорошо понимая свой краевой вес, требовал плановых хозработ. Весь день Женя помогал Вэде на воровайке. Цепляли на железнодорожном вокзале ящики со снегоходами и ставили на длинную платформу «нины». Кузов из толстого потемневшего алюминия шатался, принимая вес, тяжёлый ящик крутился и качался, Вэдя стоял за рычажками пульта, похожего на подушку с булавками, и орал: «Жека! Успокой груз!» Потом выгружали ящики на грузовом причале, на площадку среди контейнеров, а рядом грузилась на Север крановая самоходка «Керчь», и студёный, из-под плотины, Батюшка Енисей олизывал ржавую портовскую гальку с тем же девственным величием, что и тысячью вёрст ниже.
Вечером верный, отчаянный Вэдя, всегда очень горячо обо всём говоривший, что-то доставал из холодильника, резал, строгал – невысокий с круглой и бритой лысеющей головой. С не отходящими от железа и масла руками – подушки его пальцев были покрыты мелкой серой чешуёй. В квартире царил разор из-за ремонта, который он делал сам. Везде стояли банки, ведёрки, пакеты с просыпающимся алебастром, пластиковые рейки. И в некоторых местах уже желтели полированным деревом острова уюта. Жене прислали фотографии с Алтая. Скучно щурясь от солнца на фоне Катуни, он держал Катю за талию. Красавица, она стояла рядом, чуть улыбаясь, рыжеватые кольца волос были распущены, очки сняты, и с прекрасного открытого лица глядели навстречу зелёные глаза… Он недоумевал, с какой проворностью сумела она развернуть и свернуть свою красоту. Тут любовь и начала настигать Женю уже в логове, вернувшегося из полета, расслабленного и сбросившего защитный кожух ветра. Милая драгоценность с золотыми волосами, виноградными глазами и голосом, который только и остался теперь и каждый день отзывался нежно и внимательно или посылал весточку, уже имеющую своё неповторимое выражение букв и знаков: «Ты молчишь. Где ты? Я уже привыкла». На другой день поступил заказ на перегон «нисана-леопарда», редкого и «сильно суперoвого», по выражению Вэди, большого седана. Женя так и не добрался до Николаевского монастыря и немедленно позвонил отцу Феодосию.
Женя любил это почти деревенское место, окружённое кладбищем, утопающее в зелени, с выгоревшими на солнце крашеными стенами деревянного храма. С флигельками, постройками и пристройками, сенками, полными каких-то банок, вёдер, и цветами в горшках на окошках. В храме уже были люди, причем не одни только женщины, как это часто бывает, а стояли на исповедь и мужики с тем особенным видом, который бывает у мужчин в церкви, – с сочетанием растерянности и какой-то обречённой растрёпанности, особенно если лысина или борода. Были и другие – собранный и крепкий молодой человек, средних лет опрятный бритый мужичок. Был долговязый парень, с длинным, тёмно обросшим лицом, вольно нестриженный, высокий, сильный и похожий на нетерпеливого коня. Он то нервно ходил, то стоял, и его длинные конечности, требовавшие движения, подёргивались. Женя должен был идти после него.