Михаил Тарковский - Тойота-Креста
Вышел отец Феодосий, молодой, высокий, с тонким славянским лицом и русой бородкой. Началась исповедь. Исповедовал отец Феодосий не спеша, внимательно и никого не торопя. Казалось, если понадобится потратить на одного человека час, то он потратит. Наконец долговязый парень повернулся к прихожанам, сложив крестом руки на груди, поклонился со словами: «Простите меня», – и пошёл к батюшке. Они о чем-то долго беседовали, парень что-то с жаром объяснял, постепенно повышая голос, и батюшка его несколько раз отихорял… Долго говорили, и снова нарастал голос парня и слышались слова: «Да я всё понимаю, но не могу…»
Настала очередь Жени. Он рассказал и про потерянный крест, и про свою потерянную душу, страдающую маловерием, которое накатывало приступами, сводя на нет достигнутое. Про зло, от которого опускаются руки. Батюшка сказал:
– Да. Много зла, но если бы не было Бога, оно давно бы победило…
– Отец Феодосий, ну а как быть с врагами Отечества?
Отец Феодосий внимательно посмотрел на Женю и ответил после небольшой паузы:
– По обстоятельствам… Ты же понимаешь, что историческим процессом руководят не люди, а Господь Бог. Давно на исповеди не был?
– Давно, батюшка. И отец Феодосий улыбнулся загадочно:
– Хм… Видишь, как хорошо… Это Василий Макарыч тебя на исповедь отправил. А то бы так и ходил… Помолись за его душу. К Причастию готовился?
Женя кивнул. Отец Феодосий покрыл его голову епитрахилью, возложил поверх неё руки и сказал с тихой и торжественной радостью:
– Господь и Бог наш Иисус Христос, благодатию и щедротами Своего человеколюбия, да простит ти, чадо Евгений, вся согрешения твоя, и аз, недостойный иерей, властию Его мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь.
Он перекрестил Женю, и тот приложился ко кресту и Евангелию и, ошеломлённый, постепенно замедляя ход, некоторое время шёл вдоль образов по дуге…
К Причастию приехал ещё народ. В боковом притворе толпились с младенцами на руках молодые красавицы-мамы, и притихшие их мужья, простые трудовые парни, стояли при них с сосредоточенно-обострённым выражением лиц. Женя причастился Святых Даров и отъехал от монастыря в состоянии какой-то воздымающей и трепетной невесомости, и всё, к чему он обращал взор, порывисто отзывалось навстречу и тоже казалось причастившимся.
Вэдовый посадил Женю на поезд, и он залёг на полку с книгой Шукшина, но тут же отложил и звонил Кате и с каким-то почти отчаянием спрашивал: «Ты мне споёшь ещё?», просил: «Только не забывай меня!», а она отвечала: «Тебя, пожалуй, забудешь!» А потом в Иркутске, Улан-Удэ, Чите и так до самого Тихого Океана, где брала связь, шла отрывочная отчаянная переписка: «Я к тебе приеду в Енисейск»… «Ты не боишься?»… «Я устала бояться»… Чем дальше удалялся он от Кати, тем ясней нарастал в душе её образ, креп и выстаивался, как фундамент, от самого течения времени, наслаивался живо, объёмно и независимо от Жени.
Снова был город Владивосток, Санина квартира на Эгершельде и тут же обратная дорога на «леопарде» по летней, не укрытой снегом гребёнке. И редкая переписка с Катей, которую он с половины пути бросил, чтоб и её не дёргать, и самому не отвлекаться: копил всё до приезда, до долгого разговора. Перегон выдался напряжённый. Началось с того, что мастер, смотревший машину перед дорогой, оставил под капотом трещотку, и она вылетела и сломала лопасть вентилятора. Произошло это на выезде из Владивостока, и виноват был Женя: перед отправлением он собирался ещё раз открыть капот, но в этот момент пришла записка от Кати: «Странно это всё. Ты меня совсем не знаешь». Он стал звонить и совершенно потерял голову от её голоса. Крыльчатку заменили.
Женя ехал в страшной пылище и несколько раз, встав у заправки, писал Кате, и было что-то пожизненное в этом стоянии с подбитым видом у обочины в ожидании ответа и в том, что дорога, несмотря на его полную неподвижность, не отпускает, гудит и отдаётся внутри неподъёмной и твёрдой прожилиной. И горы с облаками переполняют синевой, наваливаются гигантскими окнами, и требуют места огромные куски сизо-синего стекла и не вмещаются, трескаются, ломаются, острым крошевом жгут душу. И разъедает бессонницей глаза, продранные наждачкой асфальта, исколотые камешникoм гребёнки, да спину ломит, да лежит между ним и Катей расстояние огромной плитой разной жизни, которую не передать маленькими глупыми буковками на телефонном экране.
Потом к пыли добавился дым от горящей тайги. Потом было приключенье на подъезде к Улан-Удэ. Спускался с тягуна, а навстречу пёр вверх «супермаз» с фурой. Из-за него высунулась белая морда, и рванул на обгон «пульсар», самый дровянoй из «ниссанов», несмотря на громкое название. Обогнать не получалось, он так и кожилился бок о бок с фурой Жене в лоб и в последний момент отчаянно и косо пересёк встречку и съехал на обочину, оставшись сзади и справа. Из него вылез трясущийся дедок в очках и вязаной шапке: «Я думал, она сдохнет на подъёме, а она так и прёт, холера, вверьх»… Хотелось сначала растерзать деда, но пришлось ещё и успокаивать, потому что он расплакался. («Ну дед, ну всё, всё… ну, живой…»)
Он очень ждал приезда в Красноярск и готовился к звонку Кате, копя пережитое, – очень уж многим хотелось поделиться. Когда ехал в Приморье, воспоминание о Кате разрасталось по мере удаления – и по расстоянию, и по времени, а теперь он по времени продолжал удаляться, а по расстоянию приближался. Но никакого противотока не было – образ уже завершил набор высоты и теперь требовал только неба и скорости.
В Красноярске по приезде Женя сидел за столом, привычно готовый продлить усталость, взбодрить её на некоторое время общением и отчётом о впечатлениях.
– Ну давай, Жек, с приездом!
– Давай, Вэдь!
Он отправил пробное письмецо Кате, боясь звонить и опасаясь, что она почему-либо не сможет взять трубку, а он огорчится. Так и сидел, поглядывая в телефон и раздражая Вэдю, пока на экранчик сыпались ненужные предложения о ненужных услугах. Вскоре Катя ответила: «Женька, я в Перми. Завтра на Усть-Качку», – и он обрадовался этому «Женьке» и этой неизвестной и весёлой Усть-Качке.
Так и не удалось рассказать Кате о дороге. Назавтра она не брала трубку и отвечала капризными буковками, что занята или что устала и спит. Она больше не спрашивала, где он и как его дела. Он то держал волевые паузы, то атаковал звонками, то пытался рассмешить жалким стишком:
Шли мгновенья, сердце стало суше,Я устал томиться и мечтать,Да и майку с запахом Катюши-с-БарнаулаВсё равно придётся постирать.
И постепенно начинал сходить с ума. Примерно с неделю отрывочная переписка и редкие разговоры продолжались, и было понятно, что это конец, и никак не верилось – настолько требовал хода образ, нажитый разлукой и дальней дорогой. Катя, чтоб облегчить Женину долю или чтоб себе не портить настроение, холод катила постепенно, с возвратным теплом, с временной слякотью и внезапными гололёдами, косившими Женю.
Куда-то подевалась драгоценная простота, появились оборотцы «твой напор», «твой телефонный психоз», и всё закончилось вердиктом: «Мы могли бы с тобой дружить». Трубку не брала. Изредка отстреливалась редеющими сухими телеграммками, да и то не отзывалась по нескольку дней.
Не готов оказался Женя к такому повороту и пережил его в смешанном вихре то отчаяния, то светлого упоения. Страшно было, что кроме чудной внешности имела Катя ещё нечто абсолютное, ставящее их обоих на общее поле, где не было ни мужского, ни женского и где она была сильней. И где только близостью можно одолеть-разделить с ней её дар, святые токи земли, коснувшиеся её в виде необыкновенного голоса. Она была этим по-человечески прекрасна и, такая прекрасная, удалялась со своими виноградными глазами и песнями. И огромный в полнеба занавес закрывал Алтай с Шукшиным и Сростками, с Пикетом и горой Бабырган, с Онгудаем, Турачаком, Усть-Улаганом и Чемалом, где деревянный храм посреди бирюзовой Катуни стоит на острове-утёсе и люди идут к нему по шатучему висячему мосту.
Что-то пережгли не вяжущиеся с её образом слова, что-то Женя сам жёстким усилием скрутил-успокоил в сердце, и осталась Катя в памяти как пережатая песня. Или, как сказал Михалыч годы спустя про Настю, «как заглушенная буровая».
Сколько таких свёрнутых в узелок любовей так и хранятся в людских сердцах, ждущие часа, готовые развернуться и раскрасить мир светлым своим заревом.
3
Уже давно вместо девичьего радиоголоса зубоскалили два юных мужских баритона, перемежаясь с блажной американской певицей, выводившей бесконечное волнистое воево, которое она, не в силах прекратить, длила, то сипло и дрожаще скуля, то тщась обрубить горловым кабацким взрёвом. Женя давно переехал по мосту Иркут и застрял на светофоре, будто дорога не пускала его, пока он не вернётся в настоящее. И словно подводя итоги истории с Ириной Викторовной и алтайской эпопеи, вспомнилось кафе на трассе Барнаул – Новосибирск, где Данилыч говорил, держа пластмассовый стакан: