Захар Прилепин - Грех и другие рассказы
Он заглядывал в большую комнату, видел спину деда и сразу исчезал беззвучно, пугаясь, что его попросят помочь. Он еще мог разобрать что-нибудь, но собрать обратно... детали сразу теряли смысл, хотя недавно казалось, что их уклад ясен и прост. Оставалось только смести рукой металлическую чепуху, невозвратно бросить в иной мусор, самого себя стыдясь и глупо улыбаясь.
— Встал? — говорила бабушка приветливо, тихо двигаясь, никогда не суетясь у плиты.
Он присаживался за столик на маленькой кухне, следя за мушиными перелетами. Поднимался, брал хлопушку — деревянную палку, увенчанную черным резиновым треугольником, под звонким ударом которого всмятку гибли мухи.
Бить мух было забавой, быть может, даже игрой. То время, когда он еще играл, было совсем недалеко, можно дотянуться. Иногда находил на чердаке, куда лазил за старыми, пропыленными (и оттого еще более желанными) книгами, безколесые железные машины и терпко мучился желанием перенести их в свою избушку — если уж не по полу повозить, так хоть полюбоваться.
Бабушка хорошо молчала, и ее молчание не требовало ответа.
Картошечка жарилась, потрескивая и салютуя, когда открывали крышку и ворошили ее, разгоряченную.
Соленые огурцы, безвольные, лежали в тарелке, оплыв слабым рассолом. Сальце набирало тепло, размякая и насыщаясь своим ароматом, — после холода, из которого его извлекли.
Он разгонял мух со стола и вдруг с интересом приглядывался к хлопушке — к ее тонкому, крепкому, деревянному остову, врезающемуся в черный треугольник.
Бросал хлопушку, морщился брезгливо, вытирал руку о шорты, втягивал живот, в груди ломило, словно выпил ледяной воды (но вкуса влаги не осталось, только тяготная ломота).
«Отчего это мне дано... Зачем это всем дано... Нельзя было как-то иначе?»
— Дед-то будет завтрекать? — спрашивала бабушка, выключая конфорку.
— Конечно, будет, — с радостью отвлекаясь от самого себя, бодро отзывался внук. Он знал, что дед без него не садился за стол.
Шел в комнату, громко звал:
— Бабушка есть зовет!
— Есть?.. — отзывался дед раздумчиво. — Я и не хочу вроде... Ну пойдем, посидим. — Он снимал очки, аккуратно складывал отвертки и пассатижики, вставал, кряхтя. Тапки шлепали по полу.
Спокойно, легким гусиным движением дед склонял голову перед притолокой и входил на кухню. Мельком, хозяйски оглядывал стол, будто выискивал: вдруг чего не хватает; но все всегда было на месте, и, верится, не первый десяток лет.
— Не выпьешь, Захарка? — с хорошо скрытым лукавством спрашивал он.
— Нет, с утра-то зачем, — отвечал внук деловито.
Дед еле заметно кивал: хороший ответ. Степенно ел, иногда строго взглядывая на бабушку. Спрашивал что-топо хозяйству.
— Сиди уж! — отзывалась бабушка. — Не то без тебя я не знаю, чем курей кормить...
Почти неуловимое выражение мелькало на лице деда: «...дура баба — всегда дура...» — словно говорил он. Но на том все и завершалось.
Старики никогда не ругались. Захарка любил их всем сердцем.
— Сестрят навещу, — говорил он бабушке, позавтракав.
— Иди-иди, — живо отзывалась бабушка. — И обедать к нам приходите.
Двоюродные сестры жили здесь же в деревне, через два дома. Младшая, Ксюша, невысокая, миловидная, с хитрыми глазами, недавно стала совершеннолетней. Старшая, нежно-глазая, черноволосая Катя, была на пять лет старше ее.
Ксюша ходила на танцплощадку в другой край деревни, возвращалась в четыре утра. Но спала мало, просыпалась всегда недовольная, подолгу рассматривала себя в зеркальце, присев у окна: чтоб падал на лицо дневной свет.
К полдню она приходила в доброе расположение духа и, внимательно глядя в глаза пришедшему в гости брату, заигрывала с ним, спрашивала откровенное, желая услышать честные ответы.
Брат, приехавший на лето, сразу понял, что с Ксюшей недавно случилось важное, женское, и ей это радостно. Она чувствует себя увереннее, словно получила еще одну интересную опору.
От вопросов брат отмахивался, с душой отвлекаясь на голоногого пацана, трехлетнего Родика, сына Кати.
Муж старшей сестры служил второй год в армии.
Родик говорил очень мало, хотя уже пора было. Называл себя нежно «Одик», с маленьким, еле слышным «к» на конце. Все понимал, только папу не помнил.
Захарка возился с ним, сажал на шею, и они бродили по округе, загорелый парень и белое дитя с пушистыми волосами.
Катя иногда выходила из дому, отвечая, слышал Захарка, Ксюше: «Ну конечно, ты у нас самая умная...» Или так: «Мне все равно, чем ты будешь заниматься, но картошку почистишь!»
Строгость ее была несерьезна.
Выходила и внимательно смотрела, как Захарка — Родик на плечах — медленно идет к дому.
— Камни, — говорил Захарка.
— Ками... — повторял Родик.
— Камни, — повторял Захарка.
— Ками, — соглашался Родик.
Они шли по щебню.
Катя, понимал Захарка, думала о чем-то важном, глядя на них. Но о чем именно, он даже не гадал. Ему нравилось жить легко, ежась на солнце, всерьез не размышляя никогда.
— Проголодались, наверное, гуляки? — говорила Катя чистым, грудным голосом и улыбалась.
— Бабушка звала обедать, — отвечал Захарка без улыбки.
— Ой, ну хорошо. А то наша Глаша отказывается выполнять наряд по кухне.
— Мое имя Ксюша, — отвечала со всей шестнадцатилетней строгостью сестра, выходя на улицу. Она уже нацепила беспечную на ветру юбочку, впорхнула в туфельки, маечка с неизменно открытым животиком. На лице ее замечательно отражались сразу два чувства: досада на сестру, интерес при виде брата.
«Посмотри, какая она дура, Захарка!» — говорила она всем своим видом.
«Заодно посмотри, какой у меня милый животик, и вообще...» — вроде бы еще прочел Захарка, но не был до конца уверен в точности понятого им. На всякий случай отвернулся.
— Мы пока пойдем яблоки есть, да, Родик? — сказал пацану, сидящему на шее.
— И я с вами пойду, — увязалась Катя.
— Подем, — с запозданием отвечал Захарке Родик, к восторгу Кати: она впервые от него слышала это слово.
Они шли по саду, оглядывая еще зеленые, тяжелые, желтые сорта, к той яблоньке, чьи плоды были хороши и сладки уже в июле.
— Яблоки, — повторял Захарка внятно.
— Ябыки, — соглашался Родик.
Катя заливалась юным, чистым, сочным материнским смехом.
Когда Захарка откусывал крепкое, с ветки снятое яблоко, ему казалось, что Катин смех выглядит как эта влажная, свежая, хрусткая белизна.
— А мы маленькие, мы с веточки не достаем, — в шутку горилась Катя и собирала попадавшие за ночь с земли. Она любила помягче, покраснее.
По очереди они скармливали небольшие дольки яблок Родику, спущенному на землю (Захарка пугался случайно оцарапать пацана ветками в саду).
Иногда, не заметив, подавали вдвоем одновременно два кусочка яблочка: безотказный Родик набивал полный рот и жевал, тараща восторженные глаза.
— У! — показывал он на яблоко, еще не снятое с ветки.
— И это сорвать? Какой ты... плотоядный, — отзывался Захарка строго; ему нравилось быть немного строгим и чуть-чуть мрачным, когда внутри все клокотало от радости и безудержно милой жизни. Когда еще быть немного мрачным, как не в семнадцать лет. И еще при виде женщин, да.
Чуть погодя в саду появлялась Ксюша: ей было скучно одной в доме. К тому же брат...
— Почистила картошку? — спрашивала Катя.
— Я тебе сказала: я только что покрасила ногти, я не могу, это что, нужно повторять десять раз?
— Отцу расскажешь про свои ногти. Он тебе их пострижет.
Ксюша срывала яблочко с другой яблони — не той, что была по сердцу старшей сестре, ни в чем не хотела ей последовать. Ела нехотя, все поглядывая на брата.
— Вкусно зелененькое? — спрашивала Катя с милым ехидством, с прищуром глядя на Ксюшу.
— А твое червивенькое? — отвечала младшая.
К обеду все они шли к старикам. Сестры немедля мирились, когда речь заходила о деревенских новостях.
— Алька-то с Серегой, — утверждала Ксюша.
— Быть не может, он же на Гальке жениться собирался. Сваты уже ходили, — не верила Катя.
— Я тебе говорю. Вчера на мотоцикле проезжали.
— Ну, может, он ее подвозил.
— В три часа ночи, — издевательски отвечала Ксюша. — За мосты...
«За мосты» — так называли те уютные поляны, куда влюбленные деревенские уезжали на мотоциклах или уходили парой.
Захарка посмотрел на сестер и подумал, что и Катя ходила «за мосты», и Ксюша тоже. Представил на больное мгновение задранные юбки, горячие рты, дыхание и закрутил головой, отгоняя морок, сладкий такой морок, почти невыносимый.
Отстал немного, смотрел на щиколотки, икры сестер, видел лягушачьи, загорелые ляжечки Ксюши и — сквозь наполненный солнечным светом сарафан — бедра Кати, только похорошевшие после родов.
Хотелось, чтобы рядом, в нескольких шагах, была река: он бы нырнул с разбегу в воду и долго не всплывал бы, двигаясь медленно, тихо касаясь песчаного дна, видя увиливающих в мутной полутьме рыб.