Марек Хласко - Красивые, двадцатилетние
В 1954 году в Оборах состоялся Съезд молодых писателей, на который поехал и я. Что там происходило, помню смутно: кажется, опять без конца говорили о типическом в литературе; мы с моим приятелем Бернштейном в основном спали, причем по очереди: пять минут он, пять минут я, и будили друг друга. Со стороны все выглядело вполне пристойно; один, спрятав лицо в ладони, погружен в глубокую задумчивость; второй сидит неподвижно с вытаращенными глазами — как кот, срущий в сечку, по выражению Швейка. Затем мы менялись: разбуженный начинал таращить глаза, а второй прятал лицо в ладонях. По окончании заседаний мы с Бернштейном отправлялись предаваться ночным утехам.
Была там девушка, фамилию которой я забыл; помню только, что она была потрясающе хороша собой.
Однажды она прочитала нам отрывок из своего романа о сотрудниках госбезопасности. Герои романа посредством долгих задушевных бесед убеждали вверенных их попечению заключенных, что те поступали неправильно, и заключенные с рыданьями бросались им на грудь, выражая раскаяние и обещая исправиться. Вот и все, что осталось у меня в памяти от того съезда; на чтении присутствовало много commies, но даже они смущенно помалкивали, а я, глядя на прелестное личико автора, думал: «Почему бы ей не быть просто шлюхой? Почему она должна еще и писать?»
Потом мы с Бернштейном поехали на Мазуры. Эдвард был красив, как молодой бог; читая «Бесы», я всегда его вспоминаю. Сам я всю жизнь заводился с пол-оборота, он же в любых обстоятельствах сохранял пугающее спокойствие. Кроме того, обладая огромной физической силой, Эдвард был непобедим в драках; когда-то он занимался боксом. Если дело доходило до рукоприкладства, мой друг старательно, как фотограф — модель, выбирал себе противника и, выбрав, бил его в челюсть; повторять удар не приходилось — жертва мгновенно отключалась. Даже во время драки Бернштейн оставался абсолютно спокоен; на окружающих это наводило страх. Помню, однажды в Ожише пьяный оперативник, держа в левой руке пистолет, двинул меня в зубы; Эдвард, не обращая внимания на оружие, невозмутимо приблизился к нему и трахнул кулаком по черепу.
Эдвард был и остается моим лучшим другом. На Мазурах он пересказывал мне книги, о которых я, не зная тогда ни немецкого, ни английского, не имел представления. Мы жили в местности с живописным названием Остров Роз в обществе четверых рыбаков, уволенных из «Дальмора» за пьянство и драки. У одного были жена и ребенок, которого он решил окрестить; по этому случаю был закуплен великолепный поросенок и обещано пышное празднество. Мы все каждый день нетерпеливо проверяли, прибавляет ли поросенок в весе соответственно нашим аппетитам. В то время с мясом было трудно; мы с Эдвардом кормились угрями, которых мой приятель умел отменно готовить. Днем мы слонялись по острову, иногда пытались писать; вечера проводили очень весело, так как ребята из «Дальмора» продукции спиртоводочной промышленности уделяли не меньше внимания, чем поросенку.
Не помню уже, у кого из нас — у меня или у Эдварда — родилась блестящая идея пригласить на крестины Вильгельма Маха; так или иначе, Мах написал, что приедет, и действительно явился на рассвете рокового — как пишут в романах — дня. Он лег отсыпаться после бессонной ночи, мы же все занялись поросенком, жизнь которого я в это самое утро оборвал страшным ударом ножа. Ребята из «Дальмора» здорово волновались; их ждала пьянка и женщины, общества которых они были лишены уже не один месяц. Тут необходимо добавить, что до ближайшего города было около двадцати километров и, естественно, излюбленной темой наших вечерних бесед и песен были женская подлость и коварство. Наконец прибыли гости, и среди них, правда всего одна, зато очень красивая девушка; ее усадили по правую руку от Вильгельма Маха, которого — вероятно, из-за его почтенной наружности — головорезы из «Дальмора» величали профессором. Следует пояснить, что Мах женщинами особо не интересовался, зато у него были сильно развиты родственные чувства; я имею в виду его «племянников». Во время пиршества лицо Маха то и дело искажалось гримасой страха и отвращения, и я догадался, что молодая дама активно им занялась. Заметили это и дальморские головорезы, которые точили зубы на эту самую даму; я услышал, что в разговоре то и дело проскакивает тема расправы с «профессором». И действительно: около полуночи начались боевые действия. Мы с Вильгельмом заперлись на чердаке, а дальморцы, вооруженные ножами для потрошения рыбы, носились по всему Острову Роз. Не знаю, что бы с нами было, если б не Бернштейн, который поначалу сохранял доброжелательный нейтралитет, но когда вопли бичей стали мешать его — как гениально сказал поэт — заслуженному отдыху, пробудился ото сна и с благородной непринужденностью уложил всех одного за другим. Назавтра перепуганный и постаревший лет на двадцать Мах покинул Остров Роз.
Потом я вернулся в Варшаву и потерял Эдварда из виду. Некоторое время спустя решил его разыскать, но Бернштейн, пребывая, как и я, в состоянии перманентного конфликта с правоохранительными органами, постоянного адреса не имел, что затрудняло поиски. Однажды я встретил приятеля, который только что закончил киношколу и вступил в законный брак; он тоже был знаком с Эдвардом. Мы сидели на террасе кафе, где приятель условился встретиться с женой; выслушав меня, он сказал:
— Да его отыскать проще простого. Если услышишь от какой-нибудь дамы, что она прочла «Бесов» и пришла в восторг, значит, перед тобой подружка Эдварда. Через нее и узнаешь адрес.
Несколькими минутами позже к нам присоединилась жена приятеля. Не успел он нас познакомить, как юная особа сказала:
— Я сейчас читаю «Бесов». Вас нравится этот роман?
Я увидел, что лицо моего друга покрывается смертельной бледностью, и, поспешно расплатившись, ушел. Его идея была простой, но трудноосуществимой: круг почитательниц Достоевского оказался чересчур широк, и я не сумел напасть на след Бернштейна.
Тем временем меня опять навестили мои опекуны. Тщетно я им втолковывал, что живу один, донос могу написать только на самого себя и охотно готов это сделать. Опекуны выслушали мой монолог и, сказав: «Ой, смотри, как бы мы не рассердились», — удалились. По сей день помню их унылые физиономии и запах прорезиненных плащей. Дня через два, возвращаясь домой, я снова увидел их, и песня замерла у меня на устах. Я отправился к одному из своих приятелей и, выложив ему все, попросил разрешения пожить несколько дней у него — авось что-нибудь вместе придумаем. Он согласился, его жена тоже не возражала. Он заварил чай, а она куда-то ушла. Я сидел напротив него и видел, как по его лицу катятся крупные капли пота. Внезапно он встал, взял меня за руку и вывел на лестничную площадку. Там он сказал, что жена пошла в милицию, и посоветовал поскорей уносить ноги. Я ответил, что слишком устал и убегать не намерен; пусть приходят, пусть забирают и пусть делают со мной что хотят. Тогда он постучался в соседнюю квартиру, впихнул меня туда и сказал какой-то заспанной девице:
«Спрячь его. За ним охотится милиция». И исчез; живущая в одиночестве соседка оказалась студенткой; по ночам под окошко к ней являлся жених, и начинались переговоры, затягивавшиеся до рассвета. Жених приезжал на мотоцикле и, не слезая с седла и не выключая мотора, произносил длинные речи в классической манере, явно подражая Цицерону. То есть начинал с наиболее веских аргументов — любви и страсти, потом переходил на общечеловеческие темы, в чем, прямо скажем, был не очень силен, и снова возвращался к любви; затем, на заре, взывал к совести возлюбленной и заканчивал тем, с чего начинал, — любовью и страстью. При этом он время от времени начинал гонять двигатель на полную катушку, чтоб тот не заглох. К оратору присоединялись разбуженные оглушительным ревом соседи; одни давали ему добрые советы, другие предостерегали от женщин, третьи ругали последними словами и угрожали милицией; некоторые язвительно комментировали происходящее и сообщали несчастному жениху, как бы поступили на его месте. Постепенно в это драматическое действо вовлекался весь дом; в финале появлялись милиционеры, вызванные кем-нибудь из неспособных проникнуться трагизмом ситуации и желающих уснуть зрителей; жениха прогоняли, но на следующую ночь он возвращался. Так продолжалось довольно долго.
Эта история припомнилась мне несколько лет спустя, уже в Израиле. Живя в Тель-Авиве, я иногда ходил в кино на улице Бен-Иегуда; там, в кинотеатре без крыши, показывали только фильмы с Эдди Константином. Сюжеты всех этих фильмов отличаются благородной простотой: Эдди Константин два часа бьет по мордам других актеров, причем, необходимо добавить, не кулаком, а открытой ладонью, что производит незабываемый акустический эффект. Поскольку Эдди еще и продюсер собственных фильмов, лупцевать несчастных актеров он может как хочет, отчего драма приобретает особую остроту и выразительность. В кинотеатре, названия которого я уже не помню, отсутствовала половина кресел: стоило кому-нибудь из зрителей, усомнившихся в правоте Эдди Константина, во время сеанса отпустить по его адресу парочку непочтительных замечаний, на него с кулаками набрасывались соседи. В тель-авивском кинотеатре зрители — подобно обитателям того варшавского дома — тоже включались в действие, давая актерам полезные советы или понося их за глупость. Никаким издевательством тут и не пахло — просто сидящим в зале хотелось принять участие в происходящих на экране событиях. Когда же, войдя в раж, они начинали отрывать от пола кресла и колотить ими друг друга по башке, хозяин кинотеатра вырубал изображение, предоставляя бойцам возможность закончить схватку, после чего демонстрация фильма начиналась с начала. Хозяин, вероятно, тоже был поклонником бравого Константина и заботился о том, чтобы зритель ничего не упустил из разворачивающейся на его глазах драмы. Название фильма никого не интересовало. Перед входом в кинотеатр у билетера просто спрашивали: «Сколько трупов?» — и если количество покойников отвечало духовным запросам потенциального зрителя, он покупал билет. Потом этот кинотеатр сожгли; как мне рассказали тель-авивские друзья, там крутили фильм американского производства под названием «Барышня» — историю героической немки, американского военнопленного и мерзких советских офицеров, изображенных крайне выразительно: один из них, наигрывая на рояле душещипательные мелодии, отрывает руки от клавиш единственно ради того, чтобы метким выстрелом уложить очередного члена обалдевшей немецкой семьи, где одна из дочерей — вышеупомянутая барышня. Израильская публика сочла такую трактовку российской души чересчур упрощенной; кинотеатр спалили, а хозяина — сильно побив — пустили по миру. Так закончилась история кинотеатра, билет в который стоил всего шестьдесят пиастров.