Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 7, 2003
Сорока уронил обрез и пошатнулся.
Мы с Конем сидели враскоряку под столом.
— Mop up!2 — выдохнул я.
И тотчас раздался последний выстрел.
Сорока упал боком и скатился с асфальтового пригорка на тротуар. В киоске визжала Ссан Ссанна. Милиционеры вышли из-за машин и медленно двинулись к телу.
— Быстро! — сказал Конь. — Пошли!
Мы бросились через улицу к кочегарке, нырнули в подвал, пробежали через пустой и слабо освещенный зал бойлерной, где кисло пахло горелым углем, и через незапертую дверь ворвались в душевую. Остановились лишь в коридоре. Переглянулись.
— Только не в комнату, — сказал я. — Деньги при тебе? Хотя, черт, уже поздно! Где теперь достанешь? В ресторане если, а?
— Не достать? — сказал Конь. — Я знаю Ари! Ты не знаешь, а я знаю. У него есть все, и он добрый человек. Итак, в стихию вольную!
7Таксист за десять минут довез нас до площади у Южного вокзала, где под боком у павильона похоронных принадлежностей стояла будка единственного на весь город холодного сапожника — Ари. Это был маленький армянин со смоляными коленями и лицом, будто вылепленным из сырой глины. Даже клочковатые брови его казались кусочками засохшей глины.
Мы поздоровались. Конь молча отсчитал деньги, и армянин выдал нам две бутылки водки.
— Сколько лет прошу его: продай картинку, а не продает, — сказал Конь, тыча пальцем в изображение Джоконды, вырезанное из «Огонька» и прикнопленное к стене за спиной сапожника. — В цене не сходимся. — Он одним движением отвернул пробку и глотнул из горлышка. Протянул мне. Я попытался повторить эту манипуляцию, и мне это удалось со второй попытки. — Тридцать копеек, Ари.
Армянин поднял свои глиняные веки и посмотрел на него укоризненно:
— Это же Мона Лиза, Гена, кисти великого Леонардо да Винчи. — Он вздохнул: — Пятьдесят.
— Да весь тот сраный журнал, из которого ты выдрал эту мазню, столько не стоит! — закричал Конь.
— Это — красота, Саша, — не повышая голоса, возразил Ари. — Пятьдесят копеек. И убери бутылку — мусора на горизонте.
Мы спрятали бутылки в карманы и поплелись пешком в сторону центра. Конь бурчал что-то себе под нос.
— Хочется этого, — вдруг сказал он, останавливая меня на эстакадном мосту через Преголю. — Почему, Борис? Я деревенский парень, который всю жизнь ссал с крыльца во двор, а первой моей бабой была сеструха. Двоюродная, правда, — уточнил он не особенно убедительным голосом. — Но ведь хочется! Угадай — чего.
Я кивнул.
— А как звали коня Александра Македонского — Буцефал, Цеденбал или…
— Задолбал! — закричал Конь во весь голос. — Я про Ари и Джоконду. Ты понял теперь, почему я люблю эту жизнь, а не ту, я Ари люблю, и тебя, и Джоконду за тридцать копеек и не хочу быть женихом и пить за героев, даже если они нас с тобой возвышают хрен знает куда? Понял? Это и есть моя юстиция, моп ее мать!
— Да. Пойдем-ка отсюда.
8Всю вторую половину декабря мы с Конем по ночам разгружали пароходы в торговом порту, а днем сдавали зачеты, поэтому ходили слегка очумелые. Мы зарабатывали деньги, чтобы встретить Новый год в лучшем ресторане города, где когда-то возвращавшиеся из десятимесячных походов китобои прикуривали от сторублевок и пили шампанское, закусывая его обмокнутыми в сахар розами. После расформирования китобойных флотилий знаменитые гарпунеры подались кто куда, но в большинстве своем поспивались и оказались среди бичей, появлявшихся иногда у киоска Ссан Ссанны.
За несколько дней до праздника меня разыскала Катя с поручением от матушки:
— Вера Давыдовна хотела бы встретить Новый год с вами. Будем только мы с Павликом, мама и вы. То есть вы с другом, — безжалостно уточнила она. — Он всегда носит золотое кольцо в ухе?
— Он родился с этим кольцом в зубах, вот и приходится носить его в ухе. Каждая его мысль стоит столько же, сколько кольцо.
— И столько же весит? — Она улыбнулась, показав красивые желтые зубки. — Значит, договорились.
Катя ушла, пританцовывая на высоких каблуках, а я закурил у окна в коридоре и сказал себе, что, если эта дрожь внутри не уляжется, к Новому году у меня случится приступ пляски Святого Витта…
В полдень тридцать первого, подремав после тяжелой ночи в порту (разгружали химудобрения в мешках), приняв душ и побывав в лучшей парикмахерской, надев лучшие костюмы-тройки и повязав свежие галстуки, два лучших в этом мире парня, то есть мы с Конем, отправились перекусить в лучший ресторан, поскольку до урочного часа — девяти вечера — нам просто нечем было заняться. В кармашек жилета я сунул часы-луковицу — настоящий Павел Буре чистого серебра, полученный моим дедом в 1915 году за отличную стрельбу из рук генерала Брусилова.
К обеду мы заказали водки и помянули моего непутевого брата Костяна, годовщина смерти которого приходилась на предновогодье.
— А я ведь плохо его знал, — сказал Гена, когда мы отобедали и заказали еще один графинчик. — Знал, что он тебе двоюродный, что малахольный, что стихи пишет, что незадачливый картежник, что вы росли вместе…
— На самом деле он вырос в библиотеке, — сказал я. — И первой его женщиной была библиотекарша, пожилая девушка в шерстяных носках и вязаных перчатках, из обрезков которых высовывались пальцы с обкусанными ногтями. Она жила в том же доме, где и библиотека, и единственным существом, о котором она заботилась, был огромный черный кот кавалерийской стати. Похоже, она его побаивалась. И чтобы избавить ее от этого страха, Костян как-то пришел к ней в гости с бутылкой красного крепленого и коробочкой пилюль для страдавшего какими-то там глистами котяры. Хозяйка держала кота, а Костян засовывал ему под хвост пилюлю с ниточкой… Да я правду говорю! Наконец он поджег ниточку — и ровно через четыре секунды (мы с ним рассчитывали время по хронометру) котяру разнесло на мелкие кусочки, которые безутешная хозяйка при помощи безутешного друга отскребали от стен до самого утра и так устали, что утром им ничего не оставалось, как соединиться, подобно другим миллионам мужчин и женщин, и это у них так здорово получилось, что через неделю библиотекарша надела белоснежный костюм, умопомрачительную шляпу кремового цвета с широкими полями, украшенными живыми вишенками, туфли на недосягаемых каблуках, купила билет и отбыла в неизвестном направлении — то есть в новую жизнь. А Костян поступил вскоре в университет…
Конь посмотрел на меня с подозрением.
— Ты приготовил эту историю к новогоднему столу у Урусовых?
Я приложил руку к груди и фальшивым голосом честно ответил:
— Нет. Клянусь сердцами всех моих подружек.
— Допустим, — сказал он. — Я не придаю этому никакого значения. Как говаривал старина Киплинг, женщина — это всего-навсего женщина, а сигара — это все-таки дым. — Он выпустил дым колечками. — Сейчас мы пойдем гулять и купим у Ари эту чертову Джоконду за полтинник. Я просто сгораю от нетерпения сделать эту глупость. А?
— Я плачý, — предложил я. — Или уже плáчу?
— Не надо, Борис. Не играй ударениями. Русский язык мягок, как пластилин, но коварен, как первый лед. Провалишься.
— В бездну. — Я рассмеялся. — Let it be!
И поднял бокал. За нас и за битлов…
— Ну что ж, — усмехнулся Конь, чокаясь со мной. — You gonna carry that weight!
9Нет ничего тоскливее, чем слякотная, промозглая, тухлая зима в Калининграде. Но нет ничего прекраснее, светлее, головокружительнее, чем зимняя ночь в Кёнигсберге, да еще безветренная и со свежим снегом, вдруг повалившим с темных небес, когда мы с Конем — пальто нараспашку — вышли из ресторана. Подморозило. В вышине снежинки были неотличимы от звезд. Дышалось легко и свободно, и только сладостный страх, не затрагивавший сердце, но лишь слегка бередивший душу, напоминал о смертности человеческой. На улицах еще не улеглась предпраздничная беготня, но снег и тьма, свет множества фонарей и окон, звезд и автомобильных фар сделали свое дело: привычный кошмар нового города стремительно угасал, уступая место древнему, устоявшемуся, иллюзорному, но оттого еще более привлекательному и неожиданному и незнакомому чувству, которое забирало душу при виде этих островерхих черепичных крыш, узких улочек, вымощенных плоским булыжником, фахверковых домов, — мы вышли в широкий створ между Домом профсоюзов и строившейся гостиницей, и сквозь снежную мглу, колыхавшуюся тяжко и торжественно, как на похоронах, навстречу нам всплыл из поймы Преголи Кафедральный собор, убожество которого — руина и руина — тонуло в наступающей ночи, скрадывалось оптикой, размытой русским снегопадом. Мимо нас пронесся, глухо погромыхивая на стыках рельсов, узкий ярко освещенный трамвайчик, нырнувший к основанию моста и тотчас взбежавший на горб эстакады, — мы остановились под кроной тополя, странным образом не сбросившего свои жестяные листья, Конь извлек из нагрудного кармана две сигары «Белинда» и чиркнул шведской спичкой. Аромат кубинского табака смешался с арбузной свежестью снегопада и запахами дорогих мужских духов, накрывшими нас с головой, когда по тротуару мимо прошла державшаяся за руки парочка красивых педерастов со счастливыми, ослепительно белыми лицами, яркими блестящими губами и черными провалами глаз…