Юлий Крелин - Заявление
Я ведь тебе писала, что попала как-то в дом к своему больному. А вот сегодня он мне уже и позвонил. Я вся переполнена приключением, чувствую себя авантюристкой и шикарной женщиной. Ты же знаешь, что все четырнадцать лет я не позволяла себе никаких зигзагов, ни на каком уровне. Потому и пишу тебе раз за разом, что жажду с кем-то поделиться, а никого у меня, кроме тебя, нет. Впрочем, неизвестно, что бы я говорила, если бы ты сидела напротив и смотрела на меня своими чистыми и невинными глазами. (Последнее — это лично мое, сугубо субъективное восприятие.) Неизвестно. А сейчас тебя не вижу — так легче, — ни твоих реакций, ни осуждений, ни вскриков, ни вздохов.
Я столько понаписала сейчас, что можно подумать, будто позволила себе уже сверх всякой меры или хоть что-то сверх обычного светского общения. Да конечно же нет. Все в рамках благопристойности, просто раньше и такого никогда не было, все четырнадцать лет.
Позвонил мне сначала вроде бы сказать, что книгу, которую я у него брала, могу оставить, так как для себя он достал новую. А ведь сейчас проблема любую книгу купить — можно только достать, особенно такую прекрасную и престижную, как «Сто лет одиночества». Я, натурально, рассыпалась в благодарностях, а он в ответ пригласил меня. Черт меня дернул — я даже для порядка не отнекивалась. Да и неудобно было — в ординаторской сидели коллеги. Мужчины бы ладно, а заведующая женщина, она бы сразу раскусила. Я говорила сухо, кратко и быстро согласилась. Что он мог подумать — я подумать боюсь.
Поехали мы с ним в Дом ученых. Сначала просто пообедали, без ресторанных излишеств. Там вообще все больше похоже на столовую, чем на ресторан. Правда, взяли все же бутылку сухого вина. А я ему недавно резекцию желудка сделала — язва у него была, так что и пить ему надо осторожно и закуску выбирать осмотрительно. А затем в буфете, где повольготнее и курить можно, мы выпили кофе с коньяком. Чуть-чуть. А потом предложил он остаться на фильм, который в городе еще не показывали. Картина — не наша какая-то. Конечно, приятно чувство приобщения к элите, но все же я отказалась — и так ощущала себя преступившей через границы порядочности. Наверное, потому, что от дома никуда не отходила, а теперь, когда и Андрюшка стал убегать — распустилась или, вернее, растормозилась. Конечно, вся моя неумеренная ажитация на пустяк результат длительного затворничества. Да?
Он предложил к нему еще заехать, за кофейком посидеть, но это уж дудки — не согласилась. Аргументировала, как говорится в анекдоте, тем, что ему после операции еще нельзя вести столь бурную светскую жизнь, пора ему отдохнуть.
Короче, не пошла, но слов себе наговорила, словно пробыла до утра.
С ума сойти, Танька, можно.
Пришла домой, а мужичков моих еще часа три дома не было. Представляешь!
Я и разозлилась и жалела, но потом успокоилась. Ничего им не сказала — ни упреков, ни попреков, себе лишь попеняла… А за что?! Сказала себе: «Ах, так! Ничего вам никому не скажу!» Ведь если по правде, то мне и удобнее ничего не говорить. Сейчас вот пишу и вроде бы все говорю, не таюсь.
Надеюсь, продолжения не будет.
А что хочу, не знаю. Целую.
Галя.
P. S. Если что — придется тебе от меня еще письма получать. Г.
P. P. S. А зовут его Тит Семенович. Представляешь! Я спросила, откуда у него имя такое, как из какой-нибудь пьесы Островского. Оказывается, его родители историки, занимались историей Рима. Ну?! По их мнению, самый интересный период Римской империи, для нас интересный, это эпоха, наступившая после времени римских императоров монстров и чудил — Тит был первый император, давший проблеск надежды будущему. Ну?! Тут тебе все: и гены его, и биография, и вся причудь индивидуума, вплоть до комплекса имени такого. Впрочем, будет видно. Еще раз целую. Г.
— Вадим Сергеевич, так разговаривать с больными нельзя. Нельзя обухом по голове.
— Я не говорю им ничего неправильного, Зоя Александровна, но если человек не хочет того, что ему необходимо, я применяю все средства.
— Но больному лучше объяснить.
— Всего не объяснить. Невозможно. То, что понимаю я, — ему недоступно. Я учился этому шесть лет — и еще работал.
— Должны найти нужные слова, Для того и учились.
— Я учился лечить.
— Нельзя же доводить человека до истерики. Она и не поняла ничего, кроме того, что вы ее психом назвали.
— Может быть, и обиделась, но выписываться не стала — задумалась. И оперироваться, наверное, будет. Камни же есть! Значит, прав я.
— Но и вы ведь должны сомневаться. Разве бывает когда-нибудь стопроцентная уверенность, что операция поможет или полностью излечит? И осложнения бывают, и боли могут остаться.
— Сомнение — это результат недостатка мышления или малых знаний. Камни есть, приступы бывают, а осложнения, остаточные боли, рецидивы — вещи непредсказуемые. Я действую по закону. То, что у нее есть, дает полное основание для операции. Я нанимался на работу оперировать — и я честно выполняю договор, делаю, что мне положено. Я прав, а что от меня…
— Вадим Сергеевич! Не заводись. И говорите потише. Не все люди думают так, как вы…
— Вот и плохо. Я думаю соответственно тому, как меня учили. И, по-моему, правильно. Люди, думающие иначе, мне не понятны. Если взрослые люди думают плохо, неправильно — их уже не исправить, их заставлять надо. У меня средства ограничены — приказывать не могу. Значит, ищу другой способ. — Вадим Сергеевич поднял палец, посмотрел ошалелыми глазами на заведующую отделением. — Вот так я думаю, и ничто не заставит меня думать иначе. Но власть ваша — я могу подчиниться вашим приказам. Приказ! Но не правота.
— При чем тут приказ! Я хочу вам напомнить, что больные — и наши, и все — в таком нервном состоянии, в таком разброде собственных чувств, что это надо учитывать. Надо же так напугать эту женщину зондом! Неужели нельзя мягче, нежнее?!
— Я победил, а — победителей не судят. Пусть от страха, но икота-то прошла после моей беседы. Значит, я прав. — Вадим Сергеевич засмеялся.
— Победитель!.. Беседа!..
— Я предлагаю лишь то, что положено и необходимо.
— Но не все люди похожи друг на друга.
— А должны быть похожи. Тогда и конфликтов никогда-не будет, в том числе и войны.
— Да что вы говорите, Вадим?! И хватит дискутировать. Все. Я не разрешаю использовать любые методы. Больные могут и отказываться от операций. Это их дело. Вы их лишаете последних свобод. Они и так в нашей воле, подчиняются нам, не понимая, что нужно, что можно, что необходимо. Пусть неправильно — но пусть решают сами. Когда за человека все решают, его лишают ответственности за себя, пропадает личность. Больные сами должны решаться на операцию. Понятно?
— Слушаюсь, Зоя Александровна. Могу идти?
— Можете.
Вадим Сергеевич скрылся за шкафом, где они переодевались, стянул с себя операционный костюм, сложил его, аккуратно повесил. Затем снял с плечиков рубашку, потом надел хорошо отглаженные брюки, привычными движениями пальцев, без зеркала, завязал галстук, пиджак застегнул на все три пуговицы и лишь после этого оглядел свое отражение. И наконец он вышел на люди, предварительно приладив на лице тонкую металлическую желтого цвета очковую оправу.
— До свидания, Зоя Александровна. Я учту все, что вы говорили. Учту. — Вадим Сергеевич поклонился, повернулся и ушел, тихо, но плотно прикрыв дверь.
Зоя Александровна задумчиво поглядела вслед: «Учту. Что он хотел этим сказать? Понял? Или подчиняется лишь? Или учтет — запомнит и предъявит как обвинение. От него все ждать можно. Спортом лучше б занимался — силы уйдут куда надо, человеком станет. С нами-то спорить — каждый мужик может. Больных пугать. По корту побегает — и жить легче станет. Вот я бегаю — и хорошо. И мне хорошо, и дома, и больным спокойно…»
Зоя Александровна сидела одна и улыбалась неизвестно чему: то ли своим рассуждениям, то ли резонам Вадима, то ли возможностям спорта.
Постепенно улыбка сползла с ее лица. Она думала о том, что Вадим Сергеевич живет рядом, занимается тем же, время то же, немногим ее моложе, а мышление их столь различно. Даже спорт: казалось бы, одинаково ценя его, они все же любят его по-разному. Например, она не читает в газете про спорт. Сама получает удовольствие, и плевать ей в глубокой степени, кто выиграл, а кто проиграл. Не интересны ей ни метры, ни секунды, ни килограммы — ей само движение приятно, ощущение послушного, радостно подчиняющегося тела. А он! Только и слышишь: наши — не наши, выиграли — проиграли, обошли — отстали.
Зоя Александровна сначала горевала, что он не похож на нее. А потом задумалась о «всех них», непохожих на нее, на «всех нас». А уж следом, конечно, захотелось ей привести всех к одному знаменателю, где знаменатель не делитель, а что-то связанное с единым знаменем.
И покатилась она по привычной дорожке — не принимать и не понимать всех и все, не похожих и не похожее. Решила, что слишком она добренькая, что за такое сразу бить надо, «такое» сначала назвалось в душе «обращение с больными», а потом вылилось в «издевательство над больными», а через несколько мыслительных виражей обозначилось внутри, как «надругательство над больными». В конце концов, накачивала себя Зоя Александровна, доброта должна спрятаться, доброту надо опрокинуть на больных, а не на персонал, настоящая доброта — это уволить Вадима Сергеевича, оградить от него больных.