Эдуардо Бланко-Амор - Современная испанская повесть
Вчера вечером здесь, кажется, были столкновения. Итальянское телевидение проводило съемку, а полиция им запретила. Послышались протесты, возражения, было применено и физическое насилие. Одному испанскому фоторепортеру пришла в голову неудачная мысль снять этот инцидент. Вот тогда‑то и вмешались фанатики. Они выхватили фотоаппарат, растоптали его и, полные жажды мести и праведного гнева, чуть не линчевали репортера. Говорят, что от этого ужасного конца его спасли те же полицейские, которых он пытался сфотографировать за исполнением служебных обязанностей.
Это напомнило мне один случай, свидетелем которого я был еще в студенческие годы. Я возвращался по проспекту Кастельяна из Чамартина после международного футбольного матча — если не ошибаюсь, между Испанией и Ирландией, ведь в те годы наши международные контакты сводились к встречам с Португалией — другом и соседом — не традиционно католической Ирландией… Трамваев, которые ехали из Чамартина, почти не было видно — столько народу висело на подножках. У всех еще была жива в памяти трагедия, которая потрясла весь Мадрид. Трамвай, ходивший в Карабаичель, набитый битком, как и трамваи, проезжавшие мимо меня сейчас, на Толедском мосту упал в воду. Было много жертв, и газеты, несмотря на то что в те времена рты у них были крепко зашиты, все же писали о том, что мадридцы постоянно подвергают опасности свою жизнь, пользуясь общественным транспортом, робко и осторожно возлагали они ответственность за несчастный случай на Толедском мосту на муниципалитет. И вдруг иностранная машина с австрийским номером притормозила, один из ее пассажиров опустил окно и начал фотографировать эти переполненные трамваи, возвращающиеся со стадиона. Но фотограф не подумал о фанатиках…
Какой‑то тип с хищной мордой, ввалившимися щеками и подрезанными усиками, шедший прямо передо мной, первым заметил это и заорал как одержимый: «А ну, покажем этим иностранцам! Еще фотографируют нас!» Его призыв не остался без ответа. Многие из тех, что шли пешком, присоединились к нему и плотным кольцом окружили машину. А те, кто, как рой пчел, висели на подножках, спрыгнули прямо на ходу и присоединились к угрожающе кричащей толпе. Среди криков и проклятий слышалось: «Это они из‑за Толедского моста», «Негодяи, собираются разводить антииспанскую пропаганду! Кто вам платит, ублюдки?» Австрийцы успели выскочить из машины до того, как патриотическая орава перевернула ее. Недалеко от места происшествия была какая‑то стройка, и иностранцы успели добежать туда. Они забрались на груду песка и щебня, и один из них, длинный блондин, схватил жердь и, крутя ею перед собой, держал толпу на расстоянии, пока не подоспели полицейские, которые, разогнав собравшихся, арестовали виновников происшествия. Я пошел дальше, думая об этом неожиданном взрыве ярости, об этой ложной стыдливости. Люди, висевшие на подножках трамваев, ездили так каждый день, что было не только неудобно, но и опасно; эти же люди всего лишь несколько дней назад возмущались трамвайной компанией, ответственной за ужасное положение на городском транспорте, результатом которого стала трагедия на Толедском мосту, эти самые люди теперь при мысли, что какие‑то иностранцы расскажут позорную правду, вели себя с дикой злобой, хотя это шло вразрез с их интересами… Действиями этих людей руководила Национальная Гордость, Гордость, которую он так хорошо умел использовать, которую он взрастил и поощрял. Эту Гордость использовал он, когда как доказательство прочности своего положения организовал демонстрацию на Пласа‑де — Орьенте[59] после осуждения режима Организацией Объединенных Наций[60]. Эга национальная гордость, параноическая сверхчувствительность, этот комплекс неполноценности оборачивался яростным самоутверждением, и он умел это использовать к своей выгоде, поддерживая измышление, будто бы критиковать его или его режим — значит критиковать Нацию, будто он и Испания неделимы. Поэтому изоляция его на международной арене приравнивалась к изоляции всей страны, а его паранойя превратила нас в параноическую страну; страну, замкнутую на самой себе, готовую ощетиниться при малейшем намеке на критику извне; недоверчивую, подозрительную и одетую в броню гордости страну. Эта гордость всегда готова была прорваться во вспышках неконтролируемой ярости при мысли, что о нашей нищете — о ползущих по мосту переполненных, набитых людьми, трамваях — узнают за пределами наших границ, что наши самые сокровенные секреты будут открыты на всеобщее обозрение и что эти преследовавшие нас иностранцы будут безнаказанно насмехаться над нами.
Эта же настороженная обидчивость движет фанатиками, которые каждый вечер собираются здесь, на этой площади, придавленные мыслью о его неизбежном конце. Но сейчас полдень, и я, глядя на молодых репортеров, на веселых любопытствующих, старающихся скрыть свою радость, на тех, кто с тайным наслаждением подкарауливает его смерть, думаю, что и мы, противники режима, тоже подвержены паранойе, и, хотя внешне наш недуг совсем не похож на одержимость фанатиков, причина его в обоих случаях одна и та же. Да, мы тоже нередко отождествляли Родину, Нацию, Испапию с режимом — как он того и хотел. И если у одних результатом стала ложная гордость, то у других — мазохистское отрицание… Это отождествление нации и франкистского режима заставляло нас, противников этого режима, радоваться любому национальному поражению, радоваться нашим бедам, нашим неудачам на международной арене, обвинениям зарубежной печати в наш адрес… Это ошибочное отождествление заставляло нас отказываться от нашей собственной истории — ведь они присвоили ее и закрыли для нас, — и это заставило нас искать — в противовес их триумфалистской демагогии — самые мрачные и жестокие стороны в процессе саморазрушения, который мы именовали развенчанием национальных мифов собственной истории… Из‑за этого отождествления нас нередко называли «Антииспанией», дискредитируя нас этим словом, потому что то представление об Испании, которое было у них, никогда не могло стать нашим, а раз любая альтернатива для нас закрывалась, значит, мы превращались в бездомных бродяг, скитавшихся во тьме, как проклятая тень Каина. Бездомные сироты, порождение той ненависти, которая была не чем иным, как отражением их собственной ненависти, лишенные всего, даже скромного права чувствовать гордость и единство с братьями по крови, мы, побея «денные, или те, кто отождествлял себя с побежденными в. мелодраме, в которую они ради защиты собственных интересов превратили нашу историю, могли рассчитывать только на невыгодную роль предателей. И, оказавшись изгнанниками на собственной земле, мы вследствие этого ложного отождествления оказались приговорены к самому бессмысленному — к добровольно принятому — одиночеству…
Мы возвращаемся на работу. Сегодня мы завтракали слишком долго. Осталась позади площадь с журналистами, с любопытными, которые, как стервятники, караулят его смерть; площадь, которая вечером заполнится фанатиками — они любят его, не зная за что, иррациональной, инстинктивной любовью, и поэтому будут читать молитвы и слушать транзисторы в надежде на несбыточное чудо… А по дороге Луис, Карлос и Хулио говорят все о том же: эту ночь он не переживет… Наверное, они правы. Завтра наконец его уже не будет. А мы?.. Что будем делать завтра мы?
ВТОРНИК, 4 НОЯБРЯ
Вчерашняя ночь была длинной — об этом пишут газеты, это подтверждают и наши сонные глаза. Глаза, перед которыми стоят свободные и прекрасные птицы далеких краев, журавли, летящие из нашего заповедника в Донья- пе в холодпые белые земли, где их счастливые, беззаботные и чистые сердцем дети будут наслаждаться фантастическим танцем. Но нас нельзя назвать ни счастливыми, ни чистыми сердцем. Мы бодрствуем не для того, чтобы увидеть этот медленный, торжественный ритуальный танец, этот магический балет полярной ночи. Мы бодрствуем перед телевизорами в ожидании другого танца — мрачного и зловещего танца смерти.
Телевидение вело передачи всю ночь, а вместе с ним не спали многие испанцы. И мы, дети ненависти, с нетерпением смотрели на маленький экран, где царила прекрасная животная жизнь, дожидаясь появления высокопоставленного лица, которое с печальным видом сообщит стране фатальную и неизбежную новость. Но это сообщение еще раз было отложено. И снова мы, дети ненависти, с покрасневшими от бессонной ночи глазами, собираемся в баре, чтобы обсудить то, что кажется невероятным: несмотря ни на что, он еще жив…
Он еще жив… Разве возможно, чтобы старик выдержал такую операцию, какая была сделана ему?.. Разве возможно, чтобы человек, которому за восемьдесят, с больным сердцем, жизнь которого в течение двадцати дней поддерживают искусственно, перенес операцию желудка и, несмотря ни на что, остался жив? «Не надейтесь, — говорит Хулио, — здесь не обошлось без чуда».