Гюнтер Грасс - Собачьи годы
— Приветствую Тебя!
Но когда она повисает прямо перед ним, источая свет из-под покрова, он и не думает вставать, а по-прежнему сидит на тумбе и бормочет:
— Послушай, скажи-ка мне. Ну что тут поделаешь? Устала небось меня искать, понимаю… Поэтому, Мария, слушай меня: Ты знаешь, куда он делся? Я Тебя приветствую, но ты мне скажи, как тут быть, потому что это все его цинизм, который я терпеть не мог: ничего святого для него не было, в этом все дело. Мы же только проучить его хотели: «Confutatis maledictis»…[258] А теперь вот его нет, оставил мне все свои тряпки. Я их нафталином переложил, я, представляешь? — я своими руками всю эту проклятую рвань перебрал и занафталинил! Да ты присядь, Мария. Насчет денег из кассы, тут все правильно, но он-то куда делся? Может, в Швецию? Или в Швейцарию, где у него монеты лежат? Или в Париж, самое для него место? А может, в Голландию? За океан? Да сядь же Ты, наконец: царства слез настанет время… Еще пацаном — Господи, какой же он был толстый! — вечно эти крайности: однажды хотел череп забрать из-под церкви Святой Троицы. И над всем хотел потешаться, и все время этот Вайнингер, вот мы его и это… Где он? Я должен! Скажи мне, где? Приветствую Тебя. Но только если Ты… Гляди, на хлебопекарне «Германия» ночная смена. Ты видишь? А кто, спрашивается, будет есть все эти хлеба? Скажи мне. Да нет, это не заклепочные молотки, это так. Садись. Где?
Но светящийся покров садиться не желает. Стоя, вернее, паря на вершок над мостовой, молвит Дева таковы слова:
— Donna eis requiem[259]: скоро тебе станет легче. В истинной вере преобразишься и будешь играть в Шверине в театре. Но прежде, чем ты в Шверин наладишься, встанет у тебя на пути пес. Не убойся.
Он, сидя на тумбе, все хочет знать в точности:
— Черный пес?
Она, в плащанице, зависая, как «с баллоном»:
— Адский пес.
Он, все еще пригвожденный к тумбе:
— Пес столярных дел мастера?
Она, поучающим тоном:
— Как может принадлежать столярных дел мастеру пес, вверенный аду и самим Сатаной натасканный?
Он, припоминая:
— Эдди вообще-то называл его Плутоном, но в шутку.
Она, воздевая перст:
— Он встанет у тебя на пути.
Он, пытаясь увильнуть:
— Нашли на него чумку.
Она, наставительно:
— Яд можно достать в любой аптеке.
Он, вступая на путь шантажа:
— Но сперва Ты мне скажешь, куда Эдди…
Но ее последнее слово гласит:
— Аминь.
Я, притаившись на площадке товарного вагона, знаю больше, чем оба они вместе взятые: Эдди Амзель теперь курит сигареты и отзывается на совсем другое имя.
Дорогая Тулла!
По всей вероятности, Дева Мария, отправляясь домой, села на паром в сторону к Молочному Петеру, на причале возле газозаправки; а Вальтер Матерн вместе со мной переправлялся у Брабанка. Одно ясно: он стал еще большим католиком, чем раньше — даже дешевый вермут начал пить, потому как ни обычная водка, ни можжевеловка его уже не забирала. Скрежеща липкими от сладкого пойла зубами, он еще несколько раз приманил Пресвятую деву на разговорную дистанцию — на острове, потом среди деревянных сараев, что тянутся по обе стороны Брайтенбахского моста, или, как обычно, на Соломенной дамбе. Только вряд ли они что-то новое обсуждали. Он, конечно, хотел разузнать, куда кое-кто подевался, а она натравливала его на псину.
— Раньше-то вороний глаз для этого брали, а сейчас взять вот хоть аптекаря Гренке на Новом рынке — у него в аптеке яды на любой вкус: подкормочные, наркотические, септические. К примеру, Ас-два О-три, белый, кристаллический порошок, добывается из сульфидных руд, одноосновная арсениевая кислота, короче — мышьяк, крысиный яд, но если подсыпать не скупясь, то прикончит и собаку.
Вот так и получилось, что Вальтер Матерн снова, после длительного перерыва, появился в нашем доме. Не то, чтобы он сразу и прямиком, хотя и пошатываясь, направился во двор столярной мастерской и начал там неистовствовать, закатывая глаза к водосточным трубам, нет, он постучался к Фельзнер-Имбсу и сразу плюхнулся на его хиленькую софу. Пианист налил ему чаю и сохранял выдержку, когда Матерн принялся его допрашивать:
— Где он, я спрашиваю? Дружище, сделайте же хоть что-нибудь! Уж вы-то должны знать, где он скрывается. Не мог же он просто так испариться. Если кто-то и знает, то только вы. Выкладывайте!
Я, стоя под прикрытыми окнами, был не совсем уверен, что пианисту известно больше, чем мне. Матерн грозил. Барахтаясь и помогая себе скрежетом зубовным, поднялся с тахты, ввиду чего Имбс ухватился за стопку нот. Матерн поторкался туда-сюда в зеленом электрическом сумраке музыкальной гостиной. Попытался цапнуть золотую рыбку из аквариума, выплеснул пригоршню воды на цветочные обои и не заметил, что рыбка по-прежнему плавает в аквариуме, жива и невредима. Зато он задел фарфоровую балерину, когда замахнулся своей английской трубкой на песочные часы. Стройная горизонтальная ножка балерины аккуратно обломилась и мягко упала на ноты. Матерн извинился и пообещал возместить ущерб и все исправить, но Имбс его опередил, собственноручно склеив фигурку универсальным клеем. Вальтер Матерн порывался ему помочь, но пианист решительно и умело загораживал статуэтку спиной. Налил ему еще чаю и дал посмотреть фотографии: Йенни в накрахмаленной балетной пачке и в той же примерно позе, что фарфоровая балерина, но нога цела. Матерн, похоже, увидел не только фото, потому что продолжал выпытывать вещи, никак с серебряными башмачками и пуантами не связанные. Все те же вопросы:
— Ну где? Не мог же просто… Эдак вот слинять и ни словечка не оставить. Отчалить, и даже не… Уж я повсюду спрашивал, и в Столярном переулке, и в Шивенхорсте. Она тем временем замуж вышла, ну, Хедвиг Лау, и всякое общение с ним оборвала, так и сказала: оборвала.
Прикрытое окно музыкальной гостиной внезапно распахнулось, и Вальтер Матерн перекинул ноги через подоконник, заставив меня нырнуть в сирень. Когда я поднялся на ноги, он уже приближался к тому разрытому полукругу, границы которого ясно обозначали пределы досягаемости цепи, приковавшей нашего Харраса к дровяному сараю.
Харрас по-прежнему был злой и черной овчаркой. Только над глазами появились два островка седины. И углы губ смыкались уже не так плотно. Но едва Вальтер Матерн покинул сиреневый палисадник, Харрас выскочил из конуры и натянул цепь до самой границы полукруга. Матерн отважился приблизиться к нему на расстояние метра. Харрас дышал и почесывался, Матерн искал слова. Но его упредила то ли дисковая пила, то ли фреза. И тогда, вклинившись в крохотную паузу между дисковой пилой и фрезой, Вальтер Матерн сказал, выплюнул из себя слово, которое отрыгнулось и не разжевалось, которое блевотным сгустком вязло в зубах:
— Наци! — сказал он нашему Харрасу. — Наци!
Дорогая Тулла!
Эти визиты продолжались неделю или чуть больше. Матерн приносил с собой слово, а Харрас уже стоял, натянув цепь, ибо на нем висел дровяной сарай, где обитали мы: ты, я и иногда Йенни, для которой много места не требовалось. На коленях, прищурив глаза, мы подсматривали в щелку. Там, во дворе, Матерн тоже становился на колени, а затем принимал собачью позу. Голова к голове, к носу нос, человечий череп и собачье чело, и с детскую голову промежуток. Тут нарастающий и спадающий, но сдержанный рык, там скрежет, скорее морского песка, чем гравия, а потом, яростной скороговоркой, слово:
— Наци! Наци! Наци! Наци!
Хорошо еще, что кроме нас, в сарае, никто этого сдавленного слова не слышит. Но все окна во двор забиты публикой.
— Опять этот актер заявился, — из окна в окно сообщали друг другу соседи, когда Вальтер Матерн приходил навестить нашего Харраса. Август Покрифке должен бы погнать его со двора, но даже машинный мастер заявил, что его это не касается.
Приходилось моему отцу, столярных дел мастеру, пересекать двор. Одна рука у него как бы невзначай лежала в кармане, и я уверен, что там была заточенная стамеска. Он вставал у Матерна за спиной и другую, свободную руку тяжело клал ему на плечо. Громко, так, чтобы все усыпанные соседями окна дома и все подмастерья в окнах мастерской слышали, он отчеканивал:
— Немедленно оставьте пса в покое. И убирайтесь отсюда. Вы к тому же и пьяны. Постыдились бы!
Матерн, которого отец жесткой столярной хваткой ставил на ноги, разумеется, не мог обойтись без грозных взглядов самого дешевого актерского пошиба. Но у моего отца глаза были очень светлые, чуть выпуклые и твердо очерченные, взгляды Матерна от них отскакивали, как от стенки горох.
— Смотрите-смотрите, меня не убудет. А калитка вон там!
Но Матерн предпочитал уходить через сиреневый палисадник в окно музыкальной гостиной пианиста Фельзнер-Имбса. А однажды, когда он покидал наш столярный двор не через квартиру пианиста, а обычным путем, он сказал отцу, уже от калитки: