Александр Проханов - Красно-коричневый
Виденья, как грозовые тучи, плыли над скамьей, и те, кто на ней сидел, вжимали головы, боялись смотреть, прятались один за другого.
Хлопьянов слушал Клокотова, его обвинения. Представлял неизбежную казнь преступников. Их выводили по одному на утес, под которым кипело море свинца, хлюпало пузырями, выбрасывало тяжкие брызги. На этом кипящем море, как на молоке, дергалась серая пенка, в разрывах блестел ослепительный белый свинец. Приговоренные стояли на утесе, над кипящим свинцом, а сверху, из бездонной лазури, мчался ангел, сложив за спиной острые соколиные крылья. Бил в затылок казнимому обратным концом копья, и тот с тоскливым воплем летел к свинцу, касался поверхности, превращался в малую вспышку. Упал, мелькнул зеленоватой ядовитой искрой Горбачев. Канул Ельцин, сгорел, как крошка стеарина. Ангел ударил в затылок Гайдара, и тот кувырком, издавая нечеловеческий крик, сгорел налету, лопнув, как хлопушка. Они сами бежали к краю утеса, гонимые смертной тоской. Падали в бездну, пропадали бесследно. Хлопьянов, вглядываясь в витавшего ангела, слыша посвист отточенных крыльев, узнал в нем офицера спецназа, погибшего в Карабахе, подорвавшегося на мине-ловушке.
– Теперь что касается последнего пункта, – заканчивал свою речь Клокотов, бледный, утомленный, блестя глазами, – Да, мы писали про некую конспиративную виллу, где собираются заговорщики, разрабатывают план государственного переворота! Да, мы публиковали черновик документов, которые будут обнародованы Ельциным в день переворота! Сегодня мы еще не можем сказать, где эта вилла, кто разрабатывает документы. Но мы ведем журналистское расследование и в ближайшем номере газеты расскажем об этом подробнее!
Хлопьянов прогнал наваждение, картины страшного суда и праведной казни. Снова был обшарпанный зал, изможденный, желающий правды люд, пристрастный судья, лукавый наймит-адвокат, и Клокотов, изведенный в неравной, не имеющей скончания борьбе, говорил о секретной вилле.
Хлопьянов знал эту виллу, ее расположение среди дубрав и прудов Царицыно. Он затем и пришел в газету, чтобы поведать о страшной тайне, рассказать о преступном заговоре. Здесь, в суде, он должен дать показания.
Он снова стал подниматься, отодвинув рукой бумажный плакатик с серпом и молотом. Потянулся к Клокотову, но судья словно угадал его мысль, хлопнул ладонью о стол.
– Суд объявляет перерыв на три дня! – назвал дату следующего заседания и ушел в сопровождении двух немолодых разукрашенных фрейлин.
Народ поднимался, шумел. Наскакивал на адвоката, осыпал его насмешками, бранью. Пожимал руки Клокотову и профессору Кириевскому.
Они возвращались втроем в редакцию. Хлопьянов порывался рассказать другу о своей тайне.
– Не сию минуту! – останавливал его Клокотов. – Вот вернемся, врежем по рюмке, передохнем, и тогда!
Они вернулись в редакцию. В приемной все также восседала красивая секретарша, и ее кавалер, который за это время, должно быть, успел повстречаться с ней в сумерках белой беседки, положить к ее ногам ворох белой сирени, погулять по липовым темным аллеям, выйти на берег туманного пруда, усадить в ветхую лодку, хлюпая веслами, поплыть на середину пруда, где лунное отражение, мелькание на воде бесшумных ночных тварей, медленный круг от плеснувшей рыбы, и там на пруду, слыша, как журчит из щелей вода, поцеловать ее в губы. Все это он напел, наговорил ей, коротая часы, сладко мороча ей голову.
– Принеси нам закуску. Проголодались, как волки! – приказал секретарше Клокотов, проходя в кабинет, пропуская Киреевского и Хлопьянова.
– Что станем делать с иконой? – спросила секретарша, указывая на сверток. – Помогла она вам, или нет?
– Помогла, – ответил Клокотов. – Разверни и неси ко мне. Возблагодарим Господа за помощь!
Они уселись в кабинете за стол. Клокотов достал из шкафа бутылку коньяка, рюмки. Налил, поглядывая на дверь, поджидая секретаршу с закуской.
– Хотел тебе сообщить… – начал Хлопьянов, пользуясь минутой покоя.
За дверью в приемной грохнуло, словно саданули кувалдой, со стены упала картина.
Клокотов кинулся к двери, распахнул. Горячее зловоние взрыва наполняло кабинет. Сквозь рыжий косматый дым Хлопьянов увидел – треснувший в щепках стол, отброшенные в разные стороны секретарша и молодой журналист. У нее свернута, перекручена шея, в синих набрякших жилах, оторванная, с красной костью рука. У него вместо лица красная жижа, словно плеснули горячий, с помидорами борщ.
– Икона!.. – выдохнул Клокотов. – Хотели меня!..
И уже раздавался по всем коридорам истошный женский визг, и толпились в приемной потрясенные сотрудники.
Глава двадцатая
Ночь была бессонной. Одни и те же видения повторялись во тьме. Разорванное, с гроздьями висящих зубов, с красными, как помидоры, волдырями лицо журналиста. Синяя, перекрученная взрывом шея секретарши, обрубок руки с блестящим осколком кости. И какая-то беседка с колоннами, лодка на черном пруду. И снова страшное, с выбитыми глазами, лицо, кровавые лоскутья одежда.
Он старался проследить и прощупать тот проводок, по которому пробежала команда «на взрыв». Его приход в редакцию Клокотова, намерение сделать заявление в прессе. Почтовая посылка на столе секретарши, икона, принесенная старцем. Машина подслушивания, тонкий хлыстик антенны, размытые лица за стеклами. Здание суда, плакаты и флаги, губастое лицо адвоката. Упоминание о вилле, где готовился заговор, писались документы и планы, той самой вилле с видом на пруды и розовые развалины Царицыно. Их возвращение в редакцию, – возбужденные, голодные, шли в кабинет, и Хлопьянов заметил лежащую на столе посылку, пухлые пальчики, похлопывающие по обертке. Взрыв и желтый горячий дым, и обрубок руки, и красные волдыри на лице журналиста.
«Для меня! – мелькнула мысль. – Меня предупредили! – возникла и не уходила догадка. – Их убили, чтобы я молчал!.. Взорвали, чтобы я прикусил язык!.. За мной следят, читают мои мысли, и когда я решил говорить, послали радиоимпульс из машины подслушивания!..»
Догадка превратилась в уверенность. Его проучили. Его не хотели взрывать, но преподали урок, взорвали в назидание других. Его вели в узком тонком луче к неведомой цели, и если он отклонялся, ему посылали сигнал. Взрыв, растерзавший двоих, был сигналом ему. Обладая ужасной тайной, он должен был доставить ее строго по адресу. Если он путал адрес, или задерживался на маршруте, или уклонялся от выполнения задания, ему посылали сигнал. Икона превращалась в бомбу. Ангел с золотыми кудрями превращался в направленный взрыв.
Он лежал в темноте, слыша, как в открытом окне шелестят редкие ночные машины, раздается и гаснет нетрезвая песня загулявших прохожих. Ему казалось, – сквозь прозрачную штору, в темный прогал окна смотрит недремлющий глаз, наблюдает за ним дни и ночи.
Он чувствовал свою беззащитность. Был одинок и беспомощен, не в силах себя защитить. Катя, самый близкий ему человек, сама нуждалась в защите, он навлекал на нее беду. Его родные, – мама и бабушка, многочисленные деды и дядья, были мертвы, от них сохранились лишь снимки в фамильном альбоме, ветхие платья в шкафу, слезные воспоминания в минуты ночных пробуждений. Его боевые товарищи мыкали горе на бессмысленных изнурительных войнах или зашибали копейку, стали торгашами и мытарями. Родина, которой он служил, за которую был готов умереть, – Родина была разбита, ограблена, захвачена мародерами. Повсюду раздавался унылый стон и стенание. Одинокий, без друзей и близких, он был один на один со смертельным могучим врагом, желавшим его погубить.
Его дух страдал и страшился. Летал над землей, искал себе прибежища. Залетел в маленькую квартирку Кати, где она спала, белея лицом, в ночном золотистом воздухе. Пролетел над городским кладбищем, где в тени деревьев под могильными камнями лежала его родня. Метнулся к границе, где в дощатой казарме спал его друг, с кем сражались под Баграмом и Черикаром, ходили на Саланг и Панджшер, – похудевший, седой, друг тихо стонал во сне. Он нигде не находил себе места, нигде не обретал защиты. Повсюду в его метаниях следили за ним невидимые глаза, преследовала неуклонная жестокая воля.
Спасаясь от этого всевидящего и неотступного ока, его душа, гонимая страхом, в последнем страдании и немощи метнулась ввысь, словно ласточка, по вертикали, отрываясь от бренной земли, по тонкой, уходящей в небо струне. Выше и выше, навстречу пустоте, возносясь в нее, превращаясь в точку, окруженную синевой, выкликая в этой синеве кого-то, кто мог бы его заметить. И так силен был его взлет, так отчаянно, как птица перед смертью, возопила его душа, что из пустоты, синевы послышался слабый отклик. Он, Хлопьянов, был замечен, его вопль и мольба услышаны. Кто-то бестелесный, занимавший все небо и синеву, бывший этим небом и этой синевой, слабо дрогнул. Обратил к нему свое огромное, не имевшее очертаний лицо, заметил его, молящегося.