Александр Проханов - Красно-коричневый
На эти слова зал восторженно загудел, вызвал неудовольствие черноглазого судьи, который еще больше стал походить на затравленного зверька, показывающего колкие блестящие зубки.
Кириевский, продолжая, заявил, что власть с помощью своего министерства, усилиями подчиненных ей газет ведет информационную войну с народом, подавляя волю к сопротивлению, дезинформируя, насаждая ложные идеалы и ценности, убивая в народе родники творчества. Затеянный Министерством процесс – есть звено в этой информационной войне, ставящей целью подавить и уничтожить один из немногих органов национального самосознания.
На эти слова адвокат Дрездник передернул плечами, словно ему стало холодно. Всем своим видом он обнаруживал недоумение, презрение, превосходство, а также великое терпение, побуждавшее его спокойно выслушивать все эти умопомрачительные заявления.
– Бес на сковородке! – тихо и определенно сказала соседка Хлопьянова, каждый раз убеждая его, и сама убеждаясь, в неземной, инфернальной природе адвоката.
– К числу средств подавления, – продолжал Кириевский, – относятся не только юридический террор, непрерывные судебные иски, штрафы, изматывающие газету, – все то, о чем предупреждают небезызвестные «Записки сионских мудрецов», но и прямые угрозы в письмах, телефонных звонках, в статьях враждебных газет. В ответ на правдивые разоблачения власть угрожает расправой. В частности, сегодня, в день судебного заседания, у окон редакции дежурит машина «наружного наблюдения», по всей вероятности прослушивающая разговоры в кабинете редактора. А утром раздался телефонный звонок, предупреждавший о физической расправе. Это и есть формы дестабилизации общественной жизни, о которых так взволнованно говорил уважаемый коллега Дрездник!
Кириевский отвесил легкий поклон в сторону адвоката, и в этом вежливом поклоне было столько отвращения и сарказма, что зал это почувствовал и тихо, боясь разгневать судью, заулюлюкал.
Киреевский закончил выступление, обращаясь к судье и заседателям, призывая их отказаться от участия в затеянном властью гонении, исходить не из интересов властного ведомства, а из буквы и духа закона и интересов народа, который только в честном суде может найти для себя защиту.
Заседательницы не мигая смотрели одинаковыми коровьими глазами, а судья затравленно и сердито царапал пальцами по столу. Было видно, что он – зверек, и этот зверек попал в золотой капканчик, под столом нога зверька защемилась ловушкой, и от этой ловушки тянется золотая цепочка.
Хлопьянов слушал, переживал и одновременно выискивал в зале скрытого наблюдателя, чей взгляд подавал ему сигналы молчать.
Поднялся Клокотов, – плечо вперед, кулаки сжаты, взгляд исподлобья. Стойка боксера, готового бить, сокрушать, получать и сносить удары, падать спиной на канаты с окровавленным разбитым лицом. И снова, не силой, не энергией мышц и костей, а последней волей и страстью отрывать от канатов расплющенное разбитое тело, кидаться навстречу врагу.
– Процесс, который нам навязали, мы превращаем в политический процесс и утверждаем, – здесь хотят покарать не газету, не оппозицию, а народ, доведенный до отчаяния, лишенный Родины и стремящийся воспользоваться своим последним правом, – правом на восстание! Мы отвечаем на вызов властей, затеявших суд над газетой, и в ответ судим саму эту власть и ее представителей, чьи имена в российской истории покрыты несмываемым вечным позором!
Зал единым вздохом и стоном откликнулся на слова своего любимца. Среди икон и плакатов возник портрет Клокотова, поднялись сжатые кулаки, и кто-то сипло, простуженно произнес:
– Живодеры!
Судья завозил под столом пойманной лапкой, и было слышно, как зазвенела золотая цепочка капкана. Заседателыпи заморгали враз своими диснеевскими коровьими глазами. Адвокат Дрездник обиженно выставил свою влажную розовую губу, словно говоря: «Ну вот видите, я же предупреждал! Экстремисты, коммуно-фашисты!» Зорче заблестели глазки телекамер, Несколько вспышек одновременно озарили обшарпанный, заплеванный зал.
– Я обвиняю Горбачева и Ельцина, нарушивших все законы и заповеди, все нормы, выстраданные человечеством и заложенные в культуре и праве! Обвиняю их в преступлениях против рода людского! – продолжал Клокотов. – Их настигнет кара еще при жизни, и мы приведем на суд свидетелей их преступлений, укажем на жертвы их злодеяний!
Он объяснял, в чем пафос статьи «Ты готов постоять за Россию», призывающей всех русских, – отроков и тех, кто ложится на смертный одр, исполненных здоровья и сил и тех, в ком теплится жизнь, – призывающей совершить предельный поступок и подвиг и спасти ненаглядную Родину, попавшую в плен к палачам. Он умолк, задохнулся от любви, от непосильной муки. По лицу старика в поношенной железнодорожной форме, по его пыльным морщинам и складкам побежали слезы.
Хлопьянов понимал старика. Угрюмым страдающим чувством, требующим немедленного возмездия, здесь, в обшарпанном зальце с прикормленным пугливым судьей, с размалеванными целлулоидными заседательницами, он возводил палаты другого суда – праведного трибунала народа. Огромный, как римский Колизей, с бесчисленными рядами. В центре на подиуме сидят неподкупные судьи с лицами крестьян и рабочих. Стража с синим пламенем штыков вводит подсудимых. Горбачев с глазированным черепом, с лиловым трупным пятном, вертлявый, быстроглазый, в суетливых движениях, с непрерывным шевелением говорящих, обманывающих губ. Ельцин, тяжелый, тупой, как набрякшая сырая колода, неповоротливый, словно в гипсе, с отечным, будто искусанным пчелами лицом, с заплывшими глазками, в которых непреходящая ненависть, недоверие, кабанья настороженность и злоба. Оба, виновники неисчислимых страданий, стоят под синей сталью штыков. На суд непрерывной чередой явились мученики их жестоких правлений. Убиенные и истерзанные. Преданные и оболганные. Движутся мимо них, и каждый кидает в них горсть горячего пепла.
Армянские женщины из Сумгаита с обрезанными грудями, с кровавыми дырами ртов, подбирают на ходу свои полусорванные одежды, ступают босыми ногами, в которых торчат осколки битых бутылок. Азербайджанские старики и старухи из Ходжалы с пулевыми отверстиями в головах, и один старик обрубками рук прижимает к груди исколотого ножами младенца.
Мимо скамьи подсудимых по пыльным бескрайним дорогам идут погорельцы и беженцы, вдовы и сирые дети. Неся на плечах убитых, прошли турки-месхетинцы, уронив на дорогу кровавую кучу тряпья. Женщина с синяками на теле, с сухими, как пустые чулки, грудями, подобрала этот ком и кинула в лицо Горбачева.
Вдали пылают Бендеры, молдавские пушки бьют в дома Дубоссар. Казаки-пластуны под Кошицей кидают гранату в танк. Голые синеватые трупы плывут по водам Днестра, поднимают разбухшие руки, указывают в сторону Ельцина.
Хлопьянов судил этих двух беспощадным судом. Кругом дымились границы, проваливались города, бросали во рвы убитых, и в облаке горького дыма, само как дым, мелькнуло лицо Хоннекера, серое, без единой кровинки.
Хлопьянов судил клевретов режима, предателей и палачей. Их сажали на скамью, длинную, желтую, словно выточенную из костей. Среди ненавистных испуганных лиц, утративших былую надменность, был Козырев, сутулый, с непомерно большой головой, похожий на малька, с телескопическими, наполненными слизью глазами. Был Гайдар, тугой и распертый, наполненный газами, в капельках нечистого жира. Казалось, ткни его пальцем, и он лопнет, как болотный пузырь, выпустив струйку сероводорода. Был Чубайс, как подосиновик с красной шляпкой, изъеденной улитками и мокрицами, пылкий, экземный, задыхающийся, будто с тайным грехом рукоблудия. Был Шумейко, похожий на зубатого мустанга, чья кожа в непрерывной пробегающей дрожи, в предчувствии удара хлыста.
Они усаживались на желтую костяную скамью, и штыки конвоя пламенели над их головами. По щеке Гайдара полз слизнячок, а Шумейко ковырял в лошадиных зубах длинным загнутым ногтем.
Вставали видения, – огромные пустые заводы, остановленные и разграбленные, с поломанными конвейерами и станками. Космодромы с разрушенными ракетными стартами, с телами ржавых ракет, напоминавшими туши убитых китов. Омертвелые города со стаями бездомных собак, с проспектами, заросшими лебедой и бурьяном. Разорванные нефтепроводы, из которых вяло и липко сочилась нефть, стекая в озера и реки. Кладбища транспортеров и танков, брошенных разбежавшейся армией. Полузатопленные корабли и подлодки, загаженные птичьим пометом. Антенны космической связи, оглохшие и ослепшие, направившие свои бельма в пустые небеса, и над ними, словно выклевывая остатки глаз, кружило воронье.
Виденья, как грозовые тучи, плыли над скамьей, и те, кто на ней сидел, вжимали головы, боялись смотреть, прятались один за другого.
Хлопьянов слушал Клокотова, его обвинения. Представлял неизбежную казнь преступников. Их выводили по одному на утес, под которым кипело море свинца, хлюпало пузырями, выбрасывало тяжкие брызги. На этом кипящем море, как на молоке, дергалась серая пенка, в разрывах блестел ослепительный белый свинец. Приговоренные стояли на утесе, над кипящим свинцом, а сверху, из бездонной лазури, мчался ангел, сложив за спиной острые соколиные крылья. Бил в затылок казнимому обратным концом копья, и тот с тоскливым воплем летел к свинцу, касался поверхности, превращался в малую вспышку. Упал, мелькнул зеленоватой ядовитой искрой Горбачев. Канул Ельцин, сгорел, как крошка стеарина. Ангел ударил в затылок Гайдара, и тот кувырком, издавая нечеловеческий крик, сгорел налету, лопнув, как хлопушка. Они сами бежали к краю утеса, гонимые смертной тоской. Падали в бездну, пропадали бесследно. Хлопьянов, вглядываясь в витавшего ангела, слыша посвист отточенных крыльев, узнал в нем офицера спецназа, погибшего в Карабахе, подорвавшегося на мине-ловушке.