Борис Кригер - Тысяча жизней. Ода кризису зрелого возраста
Отчасти он, конечно же, прав, но мне-то приспичило прожить тысячу жизней, а как же их прожить, не запомнив одно и то же слово на восьми языках?
Заставляя мозг слушать и разглядывать части чужого языка, я привожу его в состояние, когда услышанное слово или увиденный знак начинают его теребить и беспокоить. «Мало ли что, – думает себе мозг, – а может, и правда хозяин переселился в Китай…» Мозгуто в черепной коробке темно и одиноко, и в общем-то не видно, что там, снаружи, происходит. Он только фиксирует, что хозяин каждый день слушает новости по-китайски и рассматривает китайские иероглифы. «Вдруг хозяин иммигрировал в Китай?» – пугается мозг и начинает хаотично запоминать слова и знаки, а то мало ли что, вдруг хозяину это нужно, чтобы добыть сладенькое пропитание, а ведь мозги питаются исключительно сладеньким.
Тут-то я его и ловлю. Мозг начинает сопротивляться, но поздно… Сам того не заметив, он уже выучил столько слов и знаков, что хозяин начинает чего-то читать и о чем-то говорить, и мозгу приходится поневоле согласиться поставить в реестр слов, означающих, скажем, приветствие, еще одну фразу: «Ни хао…».
Мозг по ночам нашептывает на ухо подсознанию —мол, зачем хозяину восемь приветствий? Зачем хозяину восемь слов, означающих «стол», на разных языках?
Подсознание обещает помочь и снит мне сны-ужасы, что якобы я заключен в недрах объемных иероглифов и никак не могу из них выбраться.
Однако это на меня не действует. На следующий день все повторяется сначала.
Так я и обманываю свой мозг. Как же он обманывает меня? Ах, очень просто. Стоит мне отвернуться, пару недель не почитать по-французски – и вот я уже с трудом что-либо понимаю. Он безжалостно выбрасывает из памяти все, что только можно выкинуть без немедленного ущерба для рассудка. Как надоевший балласт, выбрасываемый из воздушного шара, того самого, что как-то заглянул ко мне в окно ванной комнаты старенькой викторианской гостиницы в городе Бате в Англии. Я, помнится, умывался, и вдруг боковым зрением почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Я посмотрел в окно и увидел бесшумный воздушный шар с намалеванным на нем лицом, заглядывающий ко мне в окно… В первый момент, как водится, я испугался, волосы встали дыбом, но потом успокоился. Что поделать, если горожане решили полетать в долине рядом с гостиницей на воздушных шарах.
Итак, мой мозг, как воздушный шар, сбрасывает весь балласт, но только не устремляется вверх, к небесам, а валится в привычную спячку, ибо от рождения сонен и чрезвычайно ленив.
Глава шестидесятая
Язык мой – враг мой
Я давно стал замечать, что то, что я говорю, производит на людей отнюдь не благоприятное впечатление, хотя хочу я произвести именно благоприятное. Иногда они сначала соглашаются и, казалось бы, даже довольны, но потом многие из них пропадают из моей жизни, никогда ко мне более не возвращаясь. Причем в публичных выступлениях я обычно успешен, однако в личной беседе люди готовы меня задушить, причем, мне кажется – как ни странно, – не в объятьях. Я одинаково раздражаю и русских и китайцев, и немцев и евреев, о французах и англичанах и говорить нечего, так что мне нет места на этой Земле. Более того, выучив их языки, я раздражаю их непосредственно, без переводчиков, которые могли бы сгладить хотя бы отчасти шершавую поверхность моей нестерпимой натуры.
Сначала меня много били в детстве, видимо, именно за то, что я говорил. Потому что я точно помню, что обычно я сначала говорил, а потом меня били. Однако далее меня били уже и без того, чтобы я что-либо говорил. Я всегда поражался, насколько простые советские школьники способны рационализировать любой процесс.
Точно помню: один приятель специально пролил себе на руку кислоту, чтобы попробовать, будет ли она жечь. Случилось это на уроке химии. Не знаю как, но я случайно проговорился об этом вслух, и химичка услышала. Был скандал. Вызывали его родителей, а мне он наотмашь дал по морде как раз сразу после моего устного извинения… Но это установленный факт, когда мой язык повредил целости и сохранности моего лица… В других случаях частого битья мне уже трудно припомнить прямую связь.
Разговоры разговорами, но настоящее битье, я думаю, еще не началось, ибо, как вы заметили, я принялся писать. А за написанное бьют крепче, чем за сказанное.
Мне кажется, что мои слова имеют какую-то отталкивающую силу, я с трудом догадываюсь, в чем она кроется, но точно сказать не могу. Мои тексты умудряются раздражать даже больше, чем порнография, больше, чем педофилический роман Набокова… Чем же я так странно раню людей? Может быть, тем, что называю роман Набокова «Лолита» педофилическим? Ну а какой он – богословский, что ли, ей-богу?
Вы, кстати заметили, что в этом моем саморомане больше нет иллюстраций? Ушла художница. Поменялся редактор. Художница сказала, что по этическим соображениям не может продолжать со мной работать. Не согласна с некоторыми положениями моей философии, и главное, с моим отношением к деньгам, изложенным в предыдущей части. И ведь заметьте, если я правильно помню, я никого не призывал убивать, сжигать в печах, и вообще, кажется, вел себя пока вполне мирно. Как говорится, вы пока узнали меня только с хорошей стороны… Я еще себя покажу…
Моя способность раздражать окружающих, видимо, имеет очень глубокие корни в моем характере. Я бы дал здесь свое объяснение, но, боюсь, снова буду обвинен в хвастовстве, зазнайстве и неуважении к роду человеческому. Да, но если я не дам своего объяснения здесь, то на кой черт нужно писать самороман? Где же тогда давать это объяснение? На том свете? Кому оно на том свете нужно?
Итак, почему же, по-моему мнению, язык мой —враг мой?
Ну, во-первых, я несносный хвастун. Те оправдания, что я привел в начале своего произведения со скромным подзаголовком «сарабанан» (ой, дислексия крепчает! «Самороман» конечно! А надо было назвать его «самоэпос»), думаю, не действуют. Мол, мне нужно хвастаться, чтобы заряжать себя энергией, – такое же оправдание, как слова вампира, оправдывающего свое кровопийное поведение: «Я пью кровь, потому что мне надо питаться…». Вставь себе батарейку, сами знаете куда, и черпай энергию, сколько нужно… А хвастаться нехорошо.
Во-вторых, то, что я говорю и пишу, имеет утопический налет еврейской нерациональности, о чем я тоже неоднократно упоминал. Обычно я рассуждаю не о бабочках, не о цветочках отвлеченных, а о жизни человеческой в самых подробных ее проявлениях, а посему, если собеседник или читатель со мной согласится, то наутро ему необходимо либо пустить себе пулю в лоб, ввиду никчемности всей его предыдущей и беспросветности всей последующей жизни в свете моих откровений, либо пустить пулю в лоб мне (что, конечно, облегчит мое и его состояние, однако если мое – навсегда, то его – ненадолго, сделав его последующую жизнь еще более беспросветной), либо поскорее забыть о моем существовании (что делает большинство), либо, наконец, кардинально поменять свою жизнь (чего не делает никто).
Поэтому большинство людей идет по самой простой дорожке – они заключают, что я негодяй, что обо мне необходимо как можно скорее забыть, если уж меня невозможно уничтожить физически или морально без особого ущерба для собственного благополучия.
В-третьих, я создаю иллюзию доступности, говорю со всеми на равных, делаю вид (так считают люди), что люблю людей и проявляю к ним искренний интеpec, а на самом деле являюсь оголтелым самовлюбленным маньяком, с которым лучше дела не иметь.
В-четвертых, расположив к себе читателя или собеседника, я вдруг произношу нечто такое, от чего человек от меня отворачивается, причем я с трудом могу распознать, что именно его так вывело из себя.
В-пятых, я сам нередко внезапно отворачиваюсь от людей, которые стали мне скучны, и таким образом лишь подтверждаю свою, с их точки зрения, подлую сущность.
В-шестых, я кажусь людям слишком противоречивым, а посему непоследовательным, или даже вруном и мошенником. Единство и борьба противоположностей во мне не слишком их убеждают. У меня нет стойких догм, и я в рамках одной главы могу защищать противоположные позиции… в обоих случаях претендуя на искренность. То, что я нахожусь в постоянном поиске и отрицаю существование истины вообще, звучит для многих как издевка и чрезвычайное кощунство.
В-седьмых, я совершенно естественно говорю всем в лицо правду, какой она мне представляется, а это есть величайшее преступление перед человечеством, ибо правда ранит настолько, что воспринимается повсеместно как ложь и намеренное оскорбление. Перенос этой моей привычки на письменный язык лишь усилил отталкивающий эффект моей натуры, которая лично мне нравится.
В-восьмых, люди завидуют мне, моей свободе и моему образу жизни, но зависть эта настолько нестерпима их сердцу, что признаться в ней они не могут, а посему пытаются всеми силами доказать себе, что им эта свобода не нужна, что это никакая не свобода, что кончу я плохо и что держаться от меня нужно подальше.