Василий Алексеев - Невидимая Россия
К вечеру вся группа знала о случившемся.
Беда никогда не приходит одна.
Работая в библиотеке редакции, Павел поднял голову от рукописи и вдруг встретил взгляд очень знакомых, внимательных глаз. Это были глаза ищейки — острые, неестественно напряженные, бегающие.
Высокий молодой человек стоял на другом конце комнаты около полуоткрытой двери и внимательно смотрел на Павла. Черные шкапы нахмурились, свет тусклого дня еще потускнел. Павел сразу понял, что попался: но в чем и как, еще сообразить не мог. Кто это?.. Павел, наконец, вспомнил: да, это он… Конец НЭП-а, вечер у Наты, танцующие пары и этот расхлябанный и вызывающий — это Сергей, родственник Наты, сотрудник уголовного розыска, поклонник ее сестры. Молодой человек, повидимому, тоже узнал Павла — теперь он радостно улыбался и дружески подмигивал.
— Здорово! Как живешь? — спросил Павел, принимая грубовато дружеский тон, которым он обыкновенно разговаривал с подобными людьми, и одновременно выходя в вестибюль, где их разговор не мог быть никем услышан.
— Ты ведь был арестован? — Сергей глядел с любопытством.
— Был… — Павел прямо посмотрел в бегающие глаза, они еще больше забегали и опустились.
— Работаешь здесь?
— Работаю. А ты?
Сергей запнулся, отвечая.
— Я теперь ушел из уголовного розыска. Я тут в фотолаборатории.
— Бываешь попрежнему у Тумановых?
— Нет, они ведь повыходили замуж. Разговаривать больше было не о чем.
Павел хотел сразу предупредить о случившемся Антонину Георгиевну, но на беду она была нездорова и не пришла в этот день на службу. Работа у Павла не клеилась, он сдал книги и вышел. Надо сегодня же зайти к Антонине Георгиевне.
* * *Когда Павел кончил рассказ, карие глаза Антонины Георгиевны стали совершенно черными. Застал он ее в кресле, завернутую в плед и одетую в фуфайку: грипп второй день ломал ее.
— Устала я от всего этого, — неожиданно вырвалось у нее, — неделю тому назад арестовали несколько бывших эсеров, они все давно не занимались никакой политикой, кое-как жили переводами, литературно-справочной работой…
— Бог милостив, — грустно заметил Павел, — всё проходит, пройдет и это трудное время.
— Вы в Бога верите?
— Верю.
— А я не верю… Вы счастливый, у вас есть какая-то надежда — просвет какой-то. Ну, это всё ерунда, — упрямо тряхнула головой Антонина Георгиевна, — дня через два поправлюсь. Если он донесет, конечно, будет скандал, но не унывайте, что-нибудь выдумаем.
* * *В кабинете Павла встретил заместитель главного редактора, недавно принятый на службу: не писатель, не журналист, не филолог, а бывший военный, ловкий, пронырливый человек лет тридцати пяти.
— Товарищ Истомин, я хотел вас спросить… — заместитель сделал неприятную паузу, — действительно, вы были судимы за контрреволюцию?
— Это вам Сережка рассказал? — спросил Павел.
Такого оборота дела зам. не ожидал. Кроме того, в тоне Павла было что-то независимо панибратское, заставляющее думать о наличии заручек и связей. Глаза зама посмотрели в сторону.
— Видите ли, товарищ Истомин, — переменил он настойчиво деловой тон на интимно дружеский, — я спрашиваю вас только потому, что вы так давно связаны с нашей редакцией, а мы до сих пор ничего не знали. Собственно нам самим до этого нет дела, но вы сами понимаете — бывают разные проверки…
Павел очень хорошо понимал, какие бывают проверки. Делать было нечего, игра была проиграна.
— Я попрошу вас зайти к начальнику отдела кадров и заполнить анкету.
Павел вышел из кабинета и направился к тому самому столу, где несколько лет назад получил анкету, так во время уничтоженную Антониной Георгиевной.
— Мне надо заполнить анкету, дайте, пожалуйста, бланк, — сказал он деревянным голосом тому же голубоглазому блондину, с которым разговаривал тогда. По выражению удивленных глаз, Павел понял, что тот еще ничего не знает. Ясно, что заместитель редактора не связан непосредственно с НКВД, — решил Павел.
По мере того, как Павел писал ответы на бесконечные вопросы анкеты, ему делалось все больше и больше тошно, безысходная тоска охватывала сердце. Железное кольцо рабства безжалостно смыкалось у его шеи. Пять лет борьбы, выдержки, нечеловеческого напряжения — всё было уничтожено сразу. — Если пойти и дать согласие на секретную работу в НКВД, они сразу ослабят нажим, — подумал Павел с отвращением, — добро бы так поступали со мной одним…
Перед глазами встал образ школьного приятеля Анатолия… гроб поперек комнаты и недоверчивое измученное лицо сестры Анатолия. Да, большевизм — это сифилис, от которого гниет не тело, а душа русского народа: это не просто порабощение, это — попытка морально разложить целый народ. Даже татарское иго было лучше. Война, только война, как страшная хирургическая операция, может уничтожить источник болезни.
Павел подписал анкету и передал голубоглазому мужчине: тот быстро прочел ее, дошел до параграфа о судимости — кашлянул от неожиданности, покраснел и, не глядя на Павла, схватив анкету, скрылся в кабинете директора.
Павел медленно, как раненый, повернулся и пошел к выходу. На лестнице его нагнала Антонина Георгиевна — старая революционерка была сегодня в форме: озорные глаза блестели, как уголья, о душевном упадке и помину не было.
— Я сейчас от главного редактора, выдержала за вас отчаянный бой, с самостоятельного договора вас снимают, но удалось уговорить его присоединить вас к договору, заключенному Феоновым. К сожалению, большего сделать не могла, да и это уже кое-что.
Павел остановился в нерешительности. Да это было уже кое-что, но… Феонов, коммунист, ловкач и совершенно беспринципный человек, набирал работ столько, что сам справиться не был в состоянии — дело ясное, всю черновую подготовительную работу должен будет делать Павел, а Феонов поставит на книге свое имя, напишет предисловие в марксистском духе, вставит в текст свои рассуждения и получит львиную долю гонорара… да, всё-таки это было кое-что…
— Вы недовольны?
Павел только теперь заметил, что Антонина Георгиевна постарела и осунулась. Прядь седых волос выбилась из-под гребня, воткнутого в собранный на затылке пучок, и свисала на пересеченный морщинами лоб, крепкие широкие плечи как-то обвисли.
— Большое спасибо, Антонина Георгиевна! — пожал Павел сухую тонкую руку, — большое спасибо. В настоящих условиях это меня вполне устраивает.
* * *Примерно раз в месяц Павла продолжали вызывать в ненавистный Райсовет и требовать то же самое — доносов на знакомых. Приходилось врать, хитрить, подделываться под тон следователей и одновременно напрягать всю волю, чтобы не сдаться, не допустить новой ошибки. Ни одной характеристики Павел так и не принес, он не дал показаний ни на кого. Борьба была тупая, однообразная, жестокая, похожая на агонию. Оля осунулась, побледнела и уже много раз предлагала мужу бросить проклятую столицу, уехать куда-нибудь в глушь, устроиться на любую работу и жить так, чтобы не трогали. Павел доказывал, что это бессмысленно: в глуши было тоже правительство и те же трудности, только при меньших связях и меньших возможностях маневра. Потерять раз Москву, значило потерять ее навсегда, значило прекратить политическую работу, как прекратили ее уже очень многие. Кроме того, Павел был уверен, что война всё-таки неизбежна и надо было держать вместе хотя бы ту маленькую организацию, которую удалось создать с таким трудом. В личном плане уехать куда-то от родных и знакомых, потом быть призванным и оставить Олю среди чужих людей — было тоже бессмысленно. — Буду держаться до конца, — решил Павел, — а если меня доканают до начала военных действий, перейду на нелегальное положение. При этих словах глаза Оли наполнялись слезами. Нелегальная жизнь в Москве в 1940 году казалась ей абсурдом.
— Не бойся, — старался крепиться Павел, — мы достаточно сильны, чтобы спрятать несколько человек на несколько месяцев.
Ночи стали длинными и тягостными. У изголовья на этажерке горела лампадка. Белые занавески, как саваном, закрывали темные окна — было что-то зловеще обреченное в комнате. Павел предпочел бы обстановку концлагерного барака — там хоть терять было нечего, можно было уйти во внутреннюю жизнь, недоступную НКВД. Здесь было слишком много дорогого, ставшего родным. Павел стал часто просыпаться ночью и лежать в темноте с открытыми глазами. Оля спала, беспокойно вздрагивая, иногда шепча что-то торопливым неровным шопотом — шопот этот напоминал Павлу бред умирающей матери, — потом Оля успокаивалась, свертывалась беспомощным комочком и казалась бесконечно маленькой и жалкой. — Господи, — начинал молиться Павел, — дай сил ей и мне перенести всё это. Приходило суровое примирение, отказ от тихой семейной обстановки казался уже менее трудным. В той жизни все дорогое сольется в непонятной теперь для нас гармонии: высшие ценности не погибают. Иногда Оля становилась на молитву рядом — это еще больше успокаивало Павла.