В. Коваленко - Внук кавалергарда
За ним поспешил участковый.
— Ну что, дописался, остолоп разумный? Взять бы дрыну да отходить тебя по первое число, — после ухода Ерофеича бросил веско отец и ушел в переднюю смотреть телевизор. Ругаться с остолопом ему не хотелось. А назавтра он пошел в правление колхоза ломать шапку перед председателем за непутевого сынка. С правления пришел хмурый и, швырнув на стол бумажку угрюмо сказал:
— Председатель скрепя сердце дал филькину грамоту. Езжай от колхоза, учись на киномеханика, баламут.
Назавтра Писарчук вышел на большак ловить попутку в город. Как будто ничего не случилось, следом прибежала Матильда и кинулась к нему:
— Ох, я услышала, что ты уезжаешь учиться, вот, прибежала проводить, — на одном дыхании выпалила она и зарделась.
Писарчук снял очки и в смущении за свою былую несдержанность стал протирать их, говоря нервно:
— Да, вот послали учиться на киномошенника. Через месяца три вернусь, — вздохнул обреченно и брякнул:
— Все равно председатель ворище! Все бумаги, видишь ли, у его в порядке. Копни поглубже, там черт ногу сломит. Ворье ненасытное. Я их всех на чистую воду выведу. Ох и доберусь я до них. Еще узнают, почем фунт лиха. Как писал, так и писать буду. Никто и ничто меня не остановит. Я знаю, что на моей стороне правда.
Остановилась грузовая машина, и Писарчук, неловко чмокнув Матильду, побежал к транспорту, крича по дороге:
— Я писал, пишу и писать буду.
Матильда стояла на дороге, провожала машину с дорогим ей человеком и счастливо улыбалась.
«Эх, путь-дорожка…»
Ездили мы каждое утро на работу за двадцать пять километров от города Сорочинска. Всю дорогу напропалую резались в карты и просто дурачились. Приехав на газокомпрессорную станцию, я поднимался на второй этаж административного здания в свою художественную мастерскую и там, в кресле, дружил с морфеем еще добрых два часа. Это была расплата за ранний подъем и неказистую дорогу.
Будил меня, как обычно, слесарь Саня Куркин. Он вежливо колотился в дверь и задорно требовал:
— Эй, богомаз, витчиняй.
Я психовал и отвечал ему корявым переводом с узбекского:
— Кто стучица ф тферь мая, фидиш, тома нит никта.
Затем поднимался и высказывал все, что о нем думаю, а чуть позже мой трудовой день начинался. О Сане требуется сказать несколько нужных слов. Кто и что он, никто не знал. На все вопросы он или отмалчивался, или отделывался шуткой. Единственное, что знали о нем служащие ГКС, это то, что он из города Бузулука. На все остальное было наложено строгое табу. Да и одевался он как-то странно. Вернее сказать, как герой чеховского рассказа, весь застегнутый до пуговки. Спецовка на нем копия чеховского футляра. Незачехленными оставались только лицо да кисти рук. Кисти рук как изъеденные кислотным раствором. Все остальное было плотно упаковано в служебную робу. Он никогда не обнажался при людях, даже в душевой после работы, такое хранил целомудрие. Просто жуть. Ходил в душевую последним или вообще не шел. Такое поведение делало его странным по отношению к работягам. Его и считали чудаковатым малым.
Когда я устроился художником на станцию, первое мое впечатление о нем было примерно таким же.
«Если не тихий придурок, то непременно чокнутый», — думал я, глядя на его излишнюю суету и всезнайство. Он, кажется, умел все или делал вид, что умеет все.
Но позже, хорошенько присмотревшись к нему, я удивленно заметил, что его дела граничат с правдой. Пусть он не умел всего, но то, с какой жаждущей душой и стремлением он брался за всякое новое дело, просто приводило меня в изумление.
Однажды он взялся помогать мне писать плакат. С каким самозабвением и вдохновением он мазюкал кисточкой, это надо было видеть. А позже с восторгом любовался своей работой и донимал меня:
— А вот, где рука, нужно было сделать голубоватым цветом, но никак не синим.
— А как на оригинале, синим? — спросил я его.
— Да художник, может, пьяным был и испортил картину! — логично ответил он мне.
Я ни разу не видел, чтобы он психанул или выматерился. Сашка был подобием монаха-послушника. Стойким и всегда готовым прийти на помощь. Причем бескорыстно.
Однажды, где-то в мае, у слесарей проходила сдача экзаменов на разряды. Мы уже садились в автобус, отправляющийся в город, когда в салон влетел Сашка. Отыскав глазами меня, стал упрашивающим голосом говорить, протягивая мне общую тетрадь:
— Забери конспекты к себе домой, а то тут такие архаровцы, что враз упрут, а они мне очень нужны. После экзаменов приду к тебе за ними и заберу. Лады?
— Лады, — согласился я, забирая тетрадку и пожелав ему сдать экзамены на отлично.
— Как получится, — развел Сашка руками, — но непременно обмоем, — заверил он, спрыгивая с подножки транспорта.
И вот в субботу после обеда Саня заявился ко мне домой за своей тетрадкой. Вошел сияющий, как медный самовар. С порога ощерившись, гордо заявил:
— Сдал, теперь у меня мастерский разряд. Вот так горбатых лечат, — и расплылся в счастливой улыбке, ставя на стол принесенную с собой бутылку водки. — Вот сейчас и отметим такое дело, — доставая из кармана банку консервов, весело заявил он.
Я начал по-шустрому собирать на стол, не забыв и про свою припасенную бутылку. Жена пошла к матери, так что пришлось хозяйничать самому. Но получилось недурно. И мы, довольные, открыли сначала одну бутылку водки. С нее и начался наш пир.
Когда покончили с его бутылкой, я полез в холодильник за второй и как бы между делом поинтересовался:
— А что ты, Сань, не ходишь со всеми ребятами в душевую?
Мой вопрос его на время заморозил. Потом он через силу выдавил из себя:
— Понимаешь, об этом знают только наш начальник Нагуманов да начальник отдела кадров в Бузулуке. И вот теперь ты узнаешь, но только никому о нашем разговоре. Под строгим секретом я тебе поведаю причину моей конспирации, — и он закурил, спросив у меня разрешения. С какой-то глубокой печалью посмотрел в окно и, вздохнув, начал свою исповедь:
— Отец бросил нас, когда мы с сестрой были еще маленькими. Мать постоянно болела. Жили мы очень плохо, порой сидели даже без хлеба. По этой причине я решил бросить школу и пойти работать. Было мне тогда почти пятнадцать лет. Хотя мать рыдала, уговаривала, но я уперся на своем. Сказано — сделано. Жрать-то хочется, да и приодеться тоже. И вот устроился я в строительную шарагу подсобным рабочим. Стал потихоньку вкалывать, на жизнь зарабатывать. Все шло своим трудовым руслом. Бригада была хорошая, дружная. Какая шабашка — все пополам. Все по-честному. Пока не прислали к нам нового мастера после техникума. Вот зараза попался. Шагу не давал ступить, придирался ко мне. Рабочие уж возмущаться начали: «Да что ты на малая насел, дел у тебя других, что ли, нету?» А он, знай, куражится надо мной. Издевается просто. Упивается своей властью. И за что невзлюбил меня и сейчас ума не приложу. А старше меня на четыре года. Щенок еще. И мучил он меня почти два года. И вот как-то в январе отметили мы бригадой мое шестнадцатилетие. Дело происходило в нашем рабочем вагончике. Ну, пошутили, посмеялись надо мной, пожелали всего хорошего и пошли на работу. А дело было, как я сказал, зимой. Стою я и монтажкой смерзшиеся кирпичи из связки выковыриваю. Ну, подходит ко мне этот мастак, и тут началась старая песня на новый лад. Я и такой, и сякой, и пьяница беспробудный, и лодырь несусветный, одним словом, конченый человек. А ведь, зараза, пил вместе с нами. Какую хреновину он нес, я сейчас уж и не помню. Только опустил я ему на голову монтажку.
Куркин прикурил от папироски следующую и спокойней продолжил свой занозистый рассказ:
— Понимаешь, шапке ничего, ну совсем никаких повреждений, а голова его пополам. Вот ведь какая несправедливость бывает.
Он на какое-то время задумался, замолчал, видно, мысленно ушел в черную память и, встрепенувшись через минуту, как бы нехотя продолжил: — Накинули цветные на меня железяки и засунули в кутузку, почти восемь месяцев тромбовали, все допытывались, не специально ли я его замочил. По психбольницам возили, на каком-то дорогом аппарате проверяли. Что-то у их там не срасталось. И в конце концов дотянули до моего семнадцатилетия, и «добрый судья», — он криво улыбнулся, — впаял мне восемь лет. И тут пошла веселая пляска у девок. Меня нет чтобы в детскую колонию доставить, начали по пересылкам кидать. Что-то нахимичили с сопроводиловкой. На пересылке, я скажу тебе, не рай. Каждый измывался, как мог. Каждый авторитета из себя корчил. Разборкам не было конца. В общем полгода таскали меня по пересылкам, как собаки фуфайку. Уж дохлые мысли стали в голову приходить. Но тут перекинули меня в долгожданную мордовскую тюрьму.
Он, прикуривая, защелкал зажигалкой, но она отсырела, лежа на столе в пролитой водке. Я подал ему спички, и Куркин, пыхая дымом, счастливо выдохнул: