Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 1 2011)
Драли глотки за свободу слова —
Будто есть чего сказать.
Но сонета 66-го
Не перекричать.
Одновременно с этим в его стихах сохраняется стоицизм (присущий, кстати, и Айзенбергу и Херсонскому): в недавнем «А самое-самое: дом за углом…» его не меньше, чем в старом «Мы знаем приближение грозы…». Некоторым поздним текстам («Фальстафу молодости я сказал „прощай”…») свойственна «случайность», когда ситуация обрисовывается одним росчерком, притом стихи не теряют еще одной своей черты — афористичности. То, что Гандлевский вне круга ценителей русской поэзии не разобран на цитаты, можно объяснить пресловутым падением востребованности поэтического слова; но эта «неразобранность» по-своему замечательна: благодаря ей кларизм формулировок Гандлевского остается неовнешненным, нехрестоматийным.
Все же, коль скоро в «Anthologia» сложилась традиция награждать сборники избранного, случай с Гандлевским не вполне понятен. Книга «Пушкинского фонда» хороша, но в том же 2008 году вышли куда более репрезентативные «Опыты в стихах», где собраны практически все когда-либо опубликованные поэтом стихотворения. В чем причина предпочтения тонкого сборника, мне не ясно. Гандлевский — фигура, значительность которой признают едва ли не все сведущие в современной поэзии люди, и самая большая книга его стихов — событие очень важное. Безусловно, масштаб виден и по «Некоторым стихотворениям» — но на essential Gandlevsky сборник не вытягивает: нет, например, таких вещей, как «Это праздник. Розы в ванной…» или «Не сменить ли пластинку? Но родина снится опять…». Может быть, на «НМ» повлиял именно этот рафинированный подход к составлению — но здесь мы уже говорим не о стихах; лауреатство же Гандлевского остается только приветствовать.
Михаил Айзенберг получил премию за книгу «Переход на летнее время», а также статьи о поэзии на сайте OpenSpace.ru . В поэтической части «Перехода на летнее время» — выбранное из пяти книг, вышедших в постсоветской России, и стихи из шести самиздатских сборников (1969 — 1986). И при чтении подряд, и при чтении по хронологии ощущается единство айзенберговской речи. Дно, на котором лежит смысл, глубоко, продвижение к нему требует отказа от языкового автоматизма; это ощутимее всего в стихах семидесятых. В эпоху духоты полноценный диалог с миром мыслится как чудо — и подчеркнуто герметичен — в противовес неусложненной классической стихотворной форме.
За дорогой в объезд
вперемешку засветятся
Южный Крест (Южный Крест!)
и Большая Медведица.
В перекрестных свечах
семисвечники спарены.
Что за праздничный чад
в немигающем зареве?
Многие стихи Айзенберга написаны будто в состоянии пробуждения — они отображают поиск слов для описания яркого и только что понятого события. «Не случайность, а возможность / между признаков бескостных, / что теряет осторожность / и цепляется за воздух». К восьмидесятым лирический субъект получает большую конкретизацию. Айзенберг движется к гармоническому стилю, прошедшему через влияние как Мандельштама, так и Ходасевича и отмеченному не простотой, но ясностью, достигающей полноты в стихах из сборника «Рассеянная масса», вышедшего в том же 2008 году.
Третьим лауреатом стал Борис Херсонский. В книгу «Вне ограды» вошли стихотворения из его вышедших в Одессе сборников и эссеистика, в «Площадку под застройку» — старые и новые стихи. Для Херсонского характерно мышление стихотворными циклами — в сущности, каждый цикл может считаться книгой. Их объединяют именно те тенденции, которые предпочитает «Anthologia»: как формальные («Херсонский <…> снял вымороченную и почти свифтовскую дискуссию насчет того, чем следует писать: верлибром, традиционным силлабо-тоническим стихом или немного вывихнутым дольником» — Л. Костюков), так и смысловые: нерв его поэзии — взаимоотношения истории и времени, культурных и религиозных традиций, еврейства и христианства. Херсонский берет на себя роль частного свидетеля/осмыслителя/диагноста своего времени: см., например, «Письма к М. Т.», верлибры-воспоминания, где каждая встреча — травма, и ее поэтическая экстраполяция — не способ от нее избавиться, а способ утвердить ее значимость для постижения истории и человеческой психологии. Герой Херсонского присутствует при столкновении множества обстоятельств и традиций: христианских и иудаистских концепций, официоза и андеграунда, личного и коллективного. Стихи Херсонского обнаруживают разломы и воронки во времени, и самые проработанные хронотопы подчеркивают принципиальность изъяна. Изобилующие бытовыми деталями описания Древнего Китая, средневековой Европы, царской России, советской Одессы часто выглядят отстраненными: монолог человека, фиксирующего самое важное в пространстве, чтобы охарактеризовать время.
В колодцах вода зацвела. Моровое поветрие у порога.
Но это — обычные вещи. Все ведут себя, вроде
ничего не случилось. Девушка-недотрога
ушла с солдатом. Ноги торчат из стога
прошлогоднего сена. Князь заботится о народе.
Но иногда голос превращается в страстное, трагическое и риторическое вопрошание («Яша», «Марик», некоторые из «Хасидских изречений»): человек не может смириться с устроением времени, и наставление Лао Цзы «Не удерживай уходящего, приходящему не препятствуй» — здесь теряет убеждающую силу.
Наконец, 2009 год.
«Краш-тест» Александра Тимофеевского — книга стилистически разнообразных поэм, создававшихся на протяжении нескольких десятилетий: некоторые составлены из объединенных одной темой самодостаточных стихотворений («Азия»), другие образуют неразрывное единство («Письма в Париж о сущности любви», 1991 — 1993, своей формой и лексикой, может быть, послужившие прообразом фельетонов Быкова). Большую часть поэм отличает биографизм и простота языка, но эти качества не могут характеризовать всю поэзию Тимофеевского: вспомним эсхатологическое напряжение «Тридцать седьмого трамвая». Самые примечательные тексты здесь — те, где помимо важнейшего для Тимофеевского любовного мотива появляется мотив отношений с Богом. Для лауреатов 2009 года, как будет видно дальше, «духовный поиск» — заметная составляющая поэтики, и именно в этом контексте я бы рассматривал награждение Тимофеевского (помимо наверняка сыгравшего свою роль фактора выхода «суммарной», репрезентативной книги). Интересны «Маленькая поэма без названия», движущаяся от максималистского обвинения Бога до смирения, и «Второе пришествие», где наряду с сарказмом, говорящим об изувеченной духовности времени, встречается интонация и лексика, соответствия которой находятся не в русской поэзии, а скорее в английской, у Честертона и Хаусмена.
Прости меня, о Боже,
Забудь про все на миг!
О, как же я ничтожен,
О, как же Ты велик!
Ты был со мною рядом
И подавал мне знак.
Я знал всегда, что надо,
Но делал все не так.
Такая прямолинейно-гимническая интонации присуща и книге Тимура Кибирова «Греко- и римско-кафолические песни и потешки». Кибиров, которому Хаусмен оказался близок по духу [14] , ориентируется еще и на западную духовную поэзию (Дороти Сэйерс, госпелы); из русской традиции вспоминаются некоторые стихи Саши Черного, детский фольклор, недавние «Спиричуэлс» Херсонского, вышедшие почти одновременно с кибировским сборником. Лирическая доминанта книги Кибирова — дух стойкой веры и умиления, и этим «Песенки и потешки», конечно, отличаются от ранних текстов поэта — хотя, если вспомнить финал «Послания Л. С. Рубинштейну», становится ясно, что Кибиров всегда противопоставлял нищенству и автоматизму слова богатство и спасительность Слова. М. Эпштейн назвал метод Кибирова «новым сентиментализмом». Связь «Песен и потешек» с концептуалистской практикой невелика — и все же она есть (чему не придали значения восторженные рецензенты): это и пафос «Историософского центона», и имитация канцелярской речи в «Корпоративном празднике». Стихотворение «Сказка», где мышонок из «Хроник Нарнии» возвещает о победе Аслана в главных местах на карте детства — Лукоморье, Зазеркалье, Изумрудном городе, но терпит поражение в зараженной богоотрицанием Стране коротышек, — не параллель ли к текстам Пепперштейна? Использование постмодернистского приема с дидактической целью утверждения веры и истины, которым привержен автор, и ниспровержения «релятивизма» и «карнавала» можно счесть художественной новацией. Но важнее здесь цельность настроения книги: радости от того, что несовершенный человек способен постичь любовь к Богу и следовать ей.