Исраил Ибрагимов - Колыбель в клюве аиста
Горшечник разгреб на дне телеги сено и отволок во двор два тяжелых мешка.
То, что случилось на следующий день, я узнал из уст Жунковского, который запомнил происшедшее до мельчайших подробностей.
2"СИРЕНЬ". Ромка застал Жунковского за рубкой дров. Сырые еловые кругляшки кололись трудно, топор увязал в жилистой массе дерева. Ромка напросился помочь ― работа заспорилась...
В разгар работы появился отчим. Под мышками отчим держал книгу и телогрейку. Опершись о косяк, он закурил.
― Как дела, мальцы-удальцы? ― поинтересовался отчим, щурясь на солнце.
Ромка произнес что-то бодрое и обязательное, Жунковский же, напротив, съежился, что насторожило товарища.
Отчим закашлял, пристально взглянул на Жунковского.
― Вкалываем? ― спросил он. Жунковский не ответил, и тогда он снова затянулся, маскируя недовольство, произнес: ― Небо чистое! Ни облачка!
Сзади подошла к нему Жунковская, положила на плечо мужа голову, обняла и, позевывая, сказала:
― Сирень распустилась за ночь.
Ромка обернулся, увидел под дувалом старый куст сирени с потемневшей кожурой, увидел в листве фиолетовые кисти.
― Сынок, ― обратилась Жунковская к сыну, ― слазь на дерево, нарви сирени.
Она стояла в той же позе, положив голову на плечо отчиму, левой рукой убирая со лба волосы.
― Зачем? ― заартачился вдруг Жунковский. ― Пусть цветет. Да и лезть не хочется.
Женщина, будто догадавшись о причинах, побудивших сына к сопротивлению, удивленно взглянула на него, потом, ища сочувствия, на Ромку, снова на сына и... покраснела.
― С чего бы? ― выдавила она, натянуто улыбаясь.
Жунковский резким движением забрал из Ромкиных рук топор и принялся за рубку.
Отчим переложил телогрейку с руки на руку и отворил калитку в сад, исчез за дувалом.
Жунковская рванула в дом, распахнула окно, позвала сына. Жунковский в сердцах бросил топор.
― Все у тебя наружу ― не отвертишься, ― слышался из-за окна голос женщины. ― Не лежит душа к нему. ― Она не назвала имени, но и без того было ясно, что речь шла об отчиме. Ромка невольно стоял неподалеку и, конечно, все слышал. ― Осуждаешь, а каково мне? Ему? Ведь добра хочет, пойми ― время какое! Соображаешь, что творится с тобой ― легко ли? Вон у Додика семья махоркой промышляет на базаре, но погляди, как живут: сидят на свекле, как кролики!
Жунковская не лукавила: да, действительно, она однажды застала нас, Исмаиловых, за трапезой в бостане вокруг приземистого стола, обед состоял из одного блюда ― свекольной ботвы, вернее, молодой свеклы, выпаренной вместе с ботвой, ― едоки походили действительно на кроликов. Во всяком случае, когда Жунковская возникла в бостане ― в платье из черного горошка, ридикюлем в руках ― мы, точь-в-точь кролики, на миг замерли.
Хорошо еще нашелся отец, приподнялся, дотронулся кончиком пальцев до краешка колпака, сказал:
― Здрасьте, ― тут же, но уже не без иронии, добавил: ― пожалуйста... с нами...
Жунковская, растерявшись, как девочка, объяснила свой визит необходимостью поговорить со мной о делах школьных. Отец опять же не без издевки козырнул ― теперь уже мне ― и произнес по-русски:
― Пожалуйста... вас просят... товарищ...
Жунковская, когда мы остались вдвоем, покраснела, смущенно попросила держать язык за зубами, не распространяться о случае у стога в люцерновом поле.
― Ты взрослый... разумеется, ты, Додик, взрослый, ― сказала она, ― поэтому, думаю, не надо тебе растолковывать, как важно для меня... для нашей семьи... ― и совсем униженно, вынув из ридикюля пару пряников, сунула мне в карман, прошептала:
― Слышь, Додик, прошу...
Думается, пряники те, кстати привезенные будущим отчимом Жунковского (забавно: такими же пряниками и в тот же день угощал Жунковский-сын!), являли плату за молчание. Неприятна причастность к нехорошей тайне, неловко перед другом, жаль его, но данное слово молчать я сдержал...
― Что не хватает? ― продолжала между тем всхлипывать за дверью Жунковская. ― Одежонка исправная. Харчей, тушенки, всякого... на тебе... Сам-то ютится в дыре, шахте. Заботится о нас ― обо мне одной, что ли? За что невзлюбил?
Слова матери о харче больно тронули Жунковского.
― А Дауд?! Ромка?! Живут ведь ― не умерли без тушенки! ― бросил он матери. ― Без похоронки похоронили отца!
А между тем во дворе происходило вот что. Ромка направился к кусту, упираясь носками о сучья, полез вверх, а минуту-другую спустя уже с букетом сирени стоял в тесной передней Жунковских. Жунковская сидела, отвернувшись, в углу комнаты. Рядом, у этажерки, загородив оленей на коврике, стоял Жунковский. Мать держала кончик платочка у уголка глаз. Увидев Ромку, Жунковский взволнованно попросил:
― Жди на скамейке! У тополей!
Жунковская обернулась.
― Мальчик, почему я сегодня вижу тебя впервые? ― полюбопытствовала она зачем-то. ― Кто ты?
Ромка замялся.
― Ты приезжий? Ромка кивнул головой.
― Приехал недавно?
Ромка насторожился в ожидании новых вопросов-уколов.
― И ты дерзишь родителям? Доводишь до слез мать? Ромка уныло опустил голову, испытывая, наверно, одновременно стыд, обиду и страх. Он мог уйти. Но что-то удерживало ― что? Возможно, желание взять часть ударов, предназначенных товарищу, на себя? Или...
― Дерзишь? Доводишь до слез мать?
Не исключено, что слова Жунковской еще и еще метались в его сознании, вызывая в памяти нечто из того, что было связано с матерью, то, о чем он нам с Жунковским рассказывал, ― что? Не исключено, что вспомнил он исполненного решимостью шофера, водителя полуторки...
Стоял шофер тот на подножке, не выпуская из рук баранку. Кричал:
― Ложись, мелкота! Живо! Рванем в лес!
Ромка перед тем, как упасть на дно кузова, набитого детьми, успел взглянуть за борт и увидеть краешек балки, поросшей редкокустьем, в кустах ― мечущихся людей. Он пробовал в эти короткие мгновения отыскать родных ― показалось, что он увидел мать с сестренкой на руках, на женщине была такая же черная кофточка, как у матери, волосы стянуты спереди косынкой. Он закричал:
― Мама!
Рванула машина ― он плюхнулся назад спиной на кого-то, а падая, уже знал: он ошибся. Нет, не в косынке собралась в дорогу мать ― в берете! В коричневом берете! Ромка вспомнил, как нахлобучивала она его дома, в суматохе, перед тем, как послать его на станцию, к отцу...
Ромка лежал, стукнувшись головой о чье-то плечо. Машина круто и резко свернула с шоссе и теперь мчалась по узкой колдобистой дороге не то через пашню, не то луг ― сзади ухало, слышались выкрики.
А потом щелкнули дверцы кабины, и голос шофера как будто обрубил шумы:
― Всё! Поднялись на ноги.
Вокруг стояли сосны ― стволы деревьев на ветру тихонечко поскрипывали, и слышать их скрип было странно и жутковато. В нескольких шагах сквозь просветы меж сосен виднелось поле, за ним ― бурая дымящаяся полоса, кажется, шоссе. За дымами, ближе к обрывистому краю леса, у перекрестка дорог, одна из которых шла на юго-запад, к Ромкиному городку, другая уходила направо, ― так вот за перекрестком, за рубежом леса и поля, у горизонта, поднималось ярко-оранжевое зарево.
― Город палят, ― сказал шофер, вытирая мокрое лицо фуражкой, ― до корней спалят паразиты.
Но не зарево волновало Ромку и его сверстников в кузове полуторки ― внимание приковывала полоска шоссе в дыму, где остались близкие люди. Это потом память сожмет огромное в крохотное, совместит зарево с полоской шоссе, поле с лесом, землю с небом, человеческие выкрики со взрывами бомб, жутким поскрипыванием стволов сосен, казалось, выворачивавших нутро тишине, ― позже все это не раз и не два он увидит и услышит. А тогда после слов шофера о пожаре он и все остальные заплакали.
Будто по команде.
Все разом.
Да так, что шофер напялил снова на голову замусоленную кепку и заорал:
― Тихо, мелкота! Слышите? Тихо! Дети замолкли.
И тоже разом.
Последовала жесткая команда:
― В машину! Живее!
Машина тронулась. Не назад, к шоссе, а в гущу леса. Проехав сотню-другую метров, переехав ручей с желтыми маслянистыми пятнами в прибрежной траве, машина вдруг остановилась, шофер зачерпнул в ведерко воды, возвысился над бортом машины:
― Ну, мелкота, наваливайся, кого одолела жажда, ― дорога длинная.
Никто не сдвинулся с места. Тогда он, сказав: "Понимаю", сделал булькающий глоток, выплеснул содержимое на землю, повозился второпях с радиатором, снова взобрался на подножку кабины сказал:
― Носы не вешать! Сыщутся свои ~ точно говорю! Вечером нагонят. У лесхоза нагонят!
В глазах "мелкоты" он, этот небритый мужчина с перебитым носом, был подобен Богу. Но даже если бы не казался, а действительно был Богом, почти все, невзирая на возраст, сидели молча, догадываясь или понимая то, что "нагнать" их будет по меньшей мере нелегко, если, конечно, там, на шоссе, в аду, уцелели те, кому предстояло "нагнать"...
― Пойду. До свидания... ― выдавил Ромка не то Жунковской-маме, не то Жунковскому-сыну,