Владимир Шаров - Будьте как дети
На протяжении года, который они прожили вместе, свои истории про святых Сережа рассказывал Ирине почти каждый день. Она уже без них не могла, да и он привык; правда, перед ее уходом вдруг с недоумением, даже испугом отметил, что смерть Сашеньки и ее спасение постепенно складываются чуть ли не в новый Апокалипсис, во всеобщую картину гибели, воздаяния за грехи и последующего оправдания, прощения.
Я знаю, что Сережины рассказы со многим и многими Ирину примирили, но для него самого в смерти девочки ничего не смягчилось. Наверное, Сережино положение было еще тяжелее моего. Ведь дочь любимого им человека - я не слышал, чтобы кто-нибудь был ему ближе Ирины - отняла его собственная мать. Так что крест ему выпал нелегкий, и теперь, когда Сережи уже давно нет на свете, мне, вспоминая его жизнь на острове, куда легче понять, почему он не выдержал, чем то, как он все, связанное с Сашенькой, несколько лет в себе носил.
В общем, я не шел к Дусе, тянул и тянул, пока через неделю посреди ночи не раздался звонок и я, накинув халат и открыв дверь, не увидел ее на пороге. Спросонья не зная, что делать, я залебезил, хотя в коридоре не было ни одного стула, стал ее усаживать и устраивать. В свою очередь и Дуся, едва вошла на кухню и села, принялась мелко, по-старушечьи всхлипывать. Она была уверена, что Сережа покончил с собой, и готовилась это от меня услышать. Но я, возясь с чаем, молчал, и было ясно, что ни за какие коврижки разговор не начну и дальше буду валять ваньку.
Может быть, от безнадежности она и не заплакала, наоборот, пошмыгав носом, вдруг решилась. Прямо мне в спину спросила: “Дима, скажи, пожалуйста, как умер Сережа, - и добавила: - Мне надо знать правду”. Раньше, когда она, теребя, комкая край своего фартука, ждала, что я сам, без ее вопроса все скажу, а я, повернувшись, кипятил воду, доставал из шкафчика печенье, сушки, клал их на тарелку, я не издевался, просто за много лет успел от нее отвыкнуть, и теперь отчаянно боялся посмотреть Дусе в глаза.
К тому времени, когда она спросила меня о Сереже, я уже успокоился и вполне связно принялся объяснять, что его смерть - несчастный случай, вне всяких сомнений, несчастный случай. Сережа был в лодке, ловил рыбу сетью, запутался в ней и упал за борт. Будто пропустив мои слова мимо ушей, Дуся и дальше меня пытала, заходила с разных сторон, один и тот же вопрос могла задать и три, и пять раз, искала противоречий. К счастью, я прокалывался лишь по мелочи. Например, как-то вместо “сеть”, сказал “сетка”, но она ничего не заметила.
Идя ко мне, Дуся не сомневалась, что Сережа наложил на себя руки, однако теперь я видел, что она колеблется. В сущности, в ту ночь ей было важно знать, самоубийца он или нет, одно это, а остальное - как и с кем я его нашел, где схоронил, было обычной проверкой. Впрочем, я устоял и тут. Долго, с подробностями рассказывал, как пять дней безо всякого просвета искал Сережу. Сначала с Алешей, потом, когда Алеша уехал, с Акимычем. Первые дни без плана и без особого толка мы просто ходили туда-сюда по острову, потом разбили его на квадраты, пронумеровали их и, тыкая в снег палкой, по порядку обследовали каждый. Знали, что Сережа не такой человек, чтобы уехать, никого не предупредив, даже не оставив в землянке записки, и все равно надеялись, молились о его отъезде, будто о чуде.
Ружья у Сережи не было, Алеша, Акимыч считали, что его задрал медведь или какая-то залетная стая волков, и мы искали даже не тело, а хотя бы клоки одежды, но нигде ничего не было. Потом мы с Алешей разделились, я, как и раньше, остался на острове, а он решил осмотреть озеро и ближайшие к берегу участки болота. Но ни на озере, ни в промоинах на болоте, там, где среди мхов со дна били сильные ключи, Алеша тоже ничего не нашел, а где лед был занесен снегом, что под ним - разглядеть было невозможно.
В ночь перед Алешиным отъездом с юго-востока, из Средней Азии ветер пригнал тепло. Снег, что лежал на льду, расплавился и сошел буквально в два дня. Когда солнце было высоко, лед блестел так, что на него было больно смотреть, но часа по два - и на закате, и на восходе - он делался совсем прозрачным, каждый корешок, каждый листик был виден теперь, будто запаянный в стекло. К тому времени я уже искал Сережу на озере, как привязанный ходил вокруг острова, шире и шире нанизывая круги.
Нашел я его на пятый день на рассвете, метрах в трехстах от берега. Тело, словно пузырек воздуха, все вмерзло в лед. Думаю, он ловил рыбу незадолго до ледостава, где-нибудь в первых числах ноября. Летом из сетей он, может быть, и выбрался бы, но в предзимье вода слишком холодная, у Сережи, чтобы попытаться освободиться, не было и пяти минут. Или его течением затащило под корягу, тогда вообще не было ни единого шанса. Наверное, продолжал я дальше, озеро было уже затянуто льдом. Когда тело стало всплывать, оно уперлось в преграду и остановилось. За зиму в некоторых местах Медвежий Мох промерзает до дна, но и там, где вода глубокая, толщина льда редко меньше метра. К весне Сережа, хоть и не отпетый, не похороненный, врос в него, будто в хрустальную купель.
Через сутки, говорил я, на санях приехал наш аникеевский друг Акимыч, и мы вместе решили, что попытаемся, не повредив тело, выпилить или выломать куколь с Сережей из льдины. Работали до ночи, лед под нами трещал, прогибался, все же в конце концов мы это сумели сделать и уже при луне с помощью лошади вытащили Сережу на берег. Утром я пошел копать могилу, а Акимыч из досок, которые Сережа заготовил для сарая, стал мастерить ему гроб. Сколачивал не по размеру, а больше, чтобы Сережу можно было положить как есть, прямо в куске льда. Похоронили мы Сережу ровно в полдень метров на двадцать выше его землянки, на красивой лесной поляне, в окружении старых елей. Я прочитал несколько поминальных молитв, и мы, воткнув в головах крест, опустили Сережу в землю. Потом на холмике по обычаю его помянули.
После этой ночи, оба старательно обходя больные места, мы с Дусей виделись уже регулярно - два-три раза в месяц. Она заходила ко мне, не ища повода, просто чтобы его вспомнить. Больше не плакала и ни в чем не упрекала, будто Сережина смерть все простила и всех оправдала. Тихим, бесцветным голосом рассказывала о революции, Гражданской войне, об Амвросии и Никодиме, о себе, незадолго перед тем родившей второго ребенка и оттого экзальтированной и восторженной. Однажды покаялась, что, когда Сереже было пять лет, в сердцах прокляла его, и тут же без перехода принялась много и нежно говорить о своем брате Паше, которому, как ни любила его, тоже не принесла ничего, кроме зла.
Я уже знал, что в двадцатом году она по дурости умолила Пашу отложить, не принимать сейчас пострига, и через несколько месяцев он где-то в Сибири сгинул, пропал в самом конце Гражданской войны. Потом снова возвратилась к Сереже, который и лицом, и фигурой, и повадками был до оторопи на него похож; не раз, особенно со спины, она даже путалась, окликала сына Пашей. Такое сходство, убеждала она меня, не могло быть случайным: Господь милосердный словно давал ей шанс раскаяться и исправить ошибку. Сереже не было еще и десяти лет, а она все упорнее думала, что его предназначение - скитская жизнь. Постриг снимет, освободит Сережу от проклятья, которое она собственноручно наложила на сына. Приведя Сережу за руку к Господу, она искупит и вину перед братом.
Дуся, когда шла в храм, с его трех лет брала с собой сына. Почти каждый день отстаивая в церкви полную обедню, он уже к пяти годам знал весь канон, привык не реже, чем раз в неделю, исповедоваться и причащаться. Для него церковь была домом, объясняла мне Дуся, кроме того, готовя сына к монашескому служению, понимая, какая тяжелая жизнь ему предстоит, она как умела, закаляла его волю и тело. Сережа рос сильным, главное - выносливым.
Случались дни, когда Дуся говорила отстраненно, будто не про себя, часто перескакивала и обрывала. Могла снова вернуться в двадцатые годы и тут же без перехода спокойно сообщала, что и до Медвежьего Мха Сережа не навещал ее целый год. Ни под каким видом не соглашался с ней встретиться. “Наверное, и на свое болото, - объясняла она, - уехал, чтобы я не надоедала”. Но и так она не припомнит, когда они последний раз говорили по телефону. Может быть, и вправду в ней все перегорело, а может, она хотела меня успокоить, убаюкать, потому что в наших странных беседах время от времени по-прежнему попадались ловушки.
Например, однажды, словно невзначай, Дуся спросила меня про крестильную иконку, с которой Сережа никогда не расставался. Я нашел ее на табурете возле раскладушки, но тут догадался сказать, что, кладя Сережу в гроб, видел ее сквозь лед. Ладанка была у него на шее. Я понимал, что Дуся с первого дня, как узнала о Сережиной смерти, только о том и молится, просит Господа, чтобы на Медвежьем Мху ее сын утонул, ловя рыбу, а не наложил на себя руки, и старался быть очень внимательным.
Наверное, из-за этого, из-за того, что по-прежнему приходилось быть начеку, или потому, что имена едва ли не половины людей, которых Дуся упоминала, ничего мне не говорили, я слушал ее вполуха и даже не пытался ничего склеить. Она жаловалась на Никодима, который в тридцать третьем году, когда между двумя отсидками у него выпал перерыв, за день разрушил то, что она строила десять лет - как раньше она Пашу, убедил Сережу, что он еще не знает жизни и уходить из мира, принимать постриг ему рано. Про обет, который Сережа дал перед войной, пообещав Деве Марии, что если она поможет ему уцелеть, то, вернувшись с фронта, он сразу уйдет в монастырь. И добавила, что Сережа трижды был тяжело ранен, но выжил, обета же своего не исполнил, остался в миру.