Итало Кальвино - Кот и полицейский. Избранное
– Где же все-таки Палладьяни? – спросили мы.
– Сейчас придет, – ответила девушка и вышла, оставив нас одних.
Не успели мы как следует оглядеться, как влетел Палладьяни. В руках у него была кипа сложенных простыней, и он, как видно, очень торопился.
– Дорогие мои! Дорогие мои, что у вас слышно? – как всегда весело, закричал он.
Он был без пиджака и в ярком галстуке бабочкой – я хорошо помнил, что когда мы встретили его на улице, этого галстука на нем не было.
– Вы уже видели Долорес? – продолжал он. – Как? Вы не знаете Долорес? Ай-я-яй! – И он выскочил из комнаты, не выпуская из рук свои простыни.
– Что тут за секреты у этого Палладьяни? – спросил я у Бьянконе. – Ты можешь мне объяснить?
Бьянконе пожал плечами.
Вошла какая-то женщина, с виду еще вполне подходящая, с увядшим, густо напудренным лицом.
– А, это вы Долорес? – спросил Бьянконе.
– Иди ты… – ответила она и вышла через другую дверь.
– Ладно, подождем.
Немного погодя снова вошел Палладьяни. Он уселся между нами на диван, угостил сигаретами, хлопнул каждого из нас по коленке и воскликнул:
– Ах, дорогие мои! Долорес! Вот с ней вы действительно позабавитесь!
– А сколько это стоит? – спросил Бьянконе, который не позволил увлечь себя этими восторгами.
– Как – сколько? А сколько вы дали синьоре, когда вошли? Да, да, той, что сидит при входе. Как, ничего? Здесь платят вперед, этой синьоре…
Он развел руками, словно говоря: «Ничего не попишешь, так здесь принято».
– Ну, сколько же все-таки?
Состроив презрительную гримасу, Палладьяни назвал цифру.
– И советую вам – в конверте, так деликатнее, понимаете? – добавил он.
– Тогда мы сейчас же пойдем, – воскликнул Бьянконе, – сию же минуту пойдем и заплатим!..
– Да нет, – возразил Палладьяни, – теперь уже это неважно, заплатите потом…
– Нет, лучше уж сразу, – сказал Бьянконе, и не успел я оглянуться, как он уже протащил меня через игорный зал, потом через прихожую и, наконец, вытолкнул на лестницу.
– С ума спятил! – пробурчал он, когда мы сбегали вниз. – Бежим отсюда, пока не поздно. Мери-Мери обойдется нам вдвое дешевле.
На улице мы снова столкнулись с человеком в майке.
– Ну, вы от Пьерины, да? – спросил он нас.
– Нет, мы у нее не были, – ответили мы, не останавливаясь.
Мы снова подошли к дому Мери-Мери. На этот раз, услышав, что мы ее зовем, она спустилась на улицу и прикрыла за собой дверь. Я хорошо рассмотрел ее. Это была высокая, худая женщина с лошадиной физиономией и отвислой грудью. Она ни разу не взглянула нам в лицо, ее прищуренные глаза неподвижно смотрели из-под завитого чуба куда-то мимо нас, в пустоту.
– Ну, пустишь нас? – говорил ей Бьянконе.
– Нет. Поздно, я уже сплю.
– Да ты что? Мы прождали тебя всю ночь…
– Ну и что же? Я устала.
– Мы – на пять минуток, Мери-Мери.
– Нет, вы вдвоем. Вдвоем я вас не пущу.
– На пять минут! Вдвоем – пять минут…
– Вот что, – вмешался я, – давай я подожду. А? Вот здесь на улице.
– Ладно, – согласился Бьянконе. – Сперва я поднимусь, а потом он. Идет? – сказал он женщине и, обернувшись ко мне, добавил: – Подожди здесь, я четверть часа, не больше. Я выйду, а ты пойдешь.
Он втолкнул ее в дом и вошел сам.
Я побрел к морю. Нужно было пересечь весь город. По главной улице двигалась колонна военных грузовиков. Как раз в ту минуту, когда я дошел до улицы, колонна остановилась. В молочном свете фонарей появились фигуры солдат. Они соскакивали на землю, разминали затекшие руки и ноги, сонно озирая темный чужой город.
Вдруг раздалась команда двигаться. Водители снова взялись за руль, солдаты попрыгали в машины и исчезли в темноте крытых кузовов. Воздух распилило хриплое ворчание моторов. Колонна тронулась с места, стерлась, превратилась в мелькание слепящего света и тьмы и вдруг скрылась, словно ее никогда и не было.
Я подошел к порту. Море было неразличимо черным, о нем напоминал только глухой плеск воды у липкой стены мола и древний запах. Ленивая волна точила скалы. Перед тюрьмой ходила стража с ружьями. Я взошел на мол и, выбрав местечко, где не очень дуло, сел на камень. Передо мной, поблескивая неяркими огоньками, лежал город. Мне хотелось спать и ничего не нравилось. Ночь не принимала меня. День тоже не сулил ничего хорошего. Что мне оставалось? Я мечтал затеряться в ночи, вверить ей, ее мраку, ее буйствам, душу и тело, но теперь я понял: все, чем она меня привлекала, – это всего-навсего молчаливое отчаянное отрицание дня. Сейчас меня не привлекала даже эта Люпеску с окраинной улочки. Она была просто волосатой, костлявой бабой, а дом ее – вонючей дырой. Мне захотелось, чтобы то особенное, что бродит, зреет в ночи, вырвалось из этих домов, из-под этих крыш, из этой немой тюрьмы, чтобы оно пробудилось и привело за собой совсем особенный новый день. «Да, – подумал я, – только по-настоящему великие дни сменяются великими ночами».
Бригада рыбаков, нагруженных веслами и сетями, направлялась к баркасам, привязанным в конце мола. Их громкие голоса гулко раздавались в тишине. На рассвете они уже будут в открытом море. Снарядив лодки, они отчалили и растворились в темной воде, а их голоса еще долго доносились откуда-то из середины моря.
От вида этих людей, которые должны просыпаться и вставать затемно, а потом грести в предрассветном холоде, от зрелища этого унылого отъезда у меня еще больше стали слипаться глаза и по спине забегали мурашки. Я раскинул руки и протяжно зевнул, содрогаясь всем телом. И в ту же секунду, словно вырвавшись у меня из груди, раздался протяжный вой сирены. Объявили тревогу.
Тут я вспомнил о школе, которую мы бросили на произвол судьбы, и побежал к городу. В то время мы еще не знали, что такое настоящий страх. Пробегая по улицам, я видел только едва заметные признаки того, что все люди внезапно разом проснулись: в домах слышались голоса, за шторами вспыхивал и тотчас же гас свет, на порогах бомбоубежищ стояли полуодетые горожане и, задрав голову, смотрели в небо. Ключ от школы был у меня. Я отпер дверь, вошел и, как мне было велено, начал обходить классы и отворять окна. Распахнув очередное окно, я услышал жужжание: в небе летел начиненный бомбами самолет – порождение и владыка этого нелепого ночного мира. Я высунулся из окна, мне хотелось увидеть его, но еще больше хотелось представить себе человека, сидящего в кабине среди черной пустоты и прокладывающего курс к намеченной цели. Самолет пролетел. Небо опять стало пустынным и безмолвным. Я вернулся в нашу комнату, сел на койку и принялся листать иллюстрированный журнал. Перед глазами у меня замелькали вспоротые бомбами английские города, освещенные очередями трассирующих пуль. Я разделся и лег. Завыла сирена. Объявили отбой.
Вскоре пришел Бьянконе – свежий, аккуратно причесанный, болтливый, словно для него вечер только начался. Он сообщил мне, что тревога прервала его любовные утехи на самом интересном месте, и принялся описывать невероятные сцены с полуголыми женщинами, бегущими спасаться в убежище. Мы еще довольно долго курили и разговаривали, он – сидя на своей койке, я – растянувшись на своей. Наконец он тоже улегся. Мы пожелали друг другу доброго утра и приятных сновидений. Светало.
Но теперь мне никак не удавалось заснуть, и я долго еще крутился на своей кровати. Сейчас отец наверняка уже встал, сопя, затянул свои краги, надел охотничью куртку с карманами, набитыми всякой всячиной. Мне казалось, что я слышу, как он ходит по темному, погруженному в сон дому, будит собаку, утихомиривает ее, ведет с ней разговоры. Как он разогревает на газе завтрак для собаки и для себя, как они вместе едят, сидя в холодной кухне. После этого он достает две корзины, одну – на ремнях – закидывает за плечи, другую надевает на руку и широкими шагами выходит из дому. На шее у него, как всегда, кашне, под которым прячется белая козлиная бородка.
Для деревенских молочниц его гулкие шаги, сопровождаемые позвякиванием собачьего ошейника, его непрерывный кашель и харканье заменяли звонок будильника. Да и все, кто жил вдоль дороги, по которой он обычно ходил, услышав сквозь сон эти звуки, уже знали, что пора вставать. Он появлялся на своей усадьбе с первыми лучами солнца. Будил крестьян и, прежде чем они приступали к работе, успевал обойти все полосы, проверить, что уже сделано и что предстоит сделать, после чего начинал кричать и ругаться, наполняя своим голосом всю долину. Чем сильнее старость брала над ним верх, тем больше его ссора со всем миром сводилась к тому, что он старался вставать чем свет, быть на ногах раньше всех в деревне и непрерывно нападать на каждого, кто только попадался под руку: и на собственных детей, и на друзей, и на врагов, объявляя их всех сборищем никчемных лодырей. И, может быть, единственными счастливыми минутами были для него те, когда он на заре проходил со своей собакой по знакомым улицам, откашливаясь и наблюдая, как мало-помалу из серого сумрака рождаются яркие полоски виноградников, мелькающие между ветвями олив, и узнавая один за другим голоса утренних пичужек.