Арнольд Цвейг - Затишье
Наконец Глинский кончил свою болтовню, назначил меня старшим, вручил мне соответствующие удостоверения, и мы отбыли. Как только за нами хлопнула дверь канцелярии, мы бегом бросились к баракам за багажом — и на вокзал. Железнодорожники, с которыми мы вместе работали изо дня в день и которых вряд ли взволновало необыкновенное событие — наш первый отпуск после многих месяцев идиотского топтания на шоссейных дорогах, напряженных усилий, тяжелой работы, таскания гранат и всего пережитого в Фосском лесу, — железнодорожники все же задержали на несколько минут поезд и дождались нас.
Станция Муарей не удостоилась расписания, она существовала скорее ради парка, чем в качестве самостоятельной единицы… Мы ввалились, обливаясь потом, в вагон, мы дрожали и смеялись от радости, что удрали от мерзкой казарменной обстановки. Я, пастух, пересчитал своих овечек; все были налицо.
В Дамвиллер мы прибыли уже ночью. Шел дождь. С этого дня он лил ливмя с небольшими перерывами до начала января. Никто из солдат, проведших эти месяцы на фронте, не забудет их уже из-за одних этих холодных дождей. Западный ветер гнал дожди прямо к нам, и они без устали нас поливали. Мы не боялись их, мы к ним привыкли; эти ливни, а может быть, их братья были нам знакомы еще с прошлой осени и весны. Мы навешивали на себя поверх шинели плащ-палатки, завязывали их на голове углом в виде капюшона, перехватывали веревкой у голенищ сапог — пускай себе льет. Мы ведь ехали в отпуск! Справки о дезинсекции я уже раньше собрал и теперь проштемпелевал их на санитарном пункте в Дамвиллере. Трехмарковая монета, которую я молча положил перед санитарным ефрейтором, возымела свое действие; он едва взглянул на мое удостоверение. Стараясь не загрязнить сапоги, мы пошли гуськом по булыжнику дамвиллерских проселочных дорог; это было богатое селение, застроенное каменными домами, тогда мало еще пострадавшее от войны. Разумеется, мы устроились не в мэрии и вообще не в общественном здании: нижним чинам нестроевых частей приходится довольствоваться домиками на окраинах.
Через час с Дамвиллерского вокзала на запад одиноко бредет солдат с тяжелым рюкзаком под плащ-палаткой, в шинели с разлетающимися полами. Он идет, опираясь на палку, не разбирая луж, по разбитому шоссе, вдоль железнодорожного полотна, в Вавриль и далее в Муарей. Этот человек — я. Мне приказано немедленно вернуться в роту и явиться в канцелярию. Мне одному отпуск не разрешен.
Мы даже не предстали перед светлые очи майора или тамошнего фельдфебеля. Писарь Диль вручил нам бумаги, а мне сообщил, что мое ходатайство об отпуске отклонено, как необоснованное. Он дал мне мое прошение; при свете электрических ламп я, деревянно улыбаясь, разбирал надпись, собственноручно сделанную господином майором.
«Вмешиваться в политику верховного командования, и в особенности морского генерального штаба, солдатам запрещено. Наши союзники сумеют удержать Палестину и без еврейского корпуса, а высокочтимый гроссадмирал фон Тирпиц со своими подводными лодками позаботится об остальном. Отказать!
Янш».Для получения сей бумажки меня после далеко не сладкого дня сборов отправили в Дамвиллер и обратно и все время обнадеживали, только для того, чтобы этот хорошо рассчитанный удар застиг меня совершенно неподготовленным. А ночное путешествие было наказанием за мое настойчивое и заносчивое вмешательство в решения начальства и господина фон Тирпица.
Все во мне оцепенело; в первый раз за полтора года я шел по шоссе Дамвиллер — Муарей в состоянии полнейшего отупения, точно животное. Я не замечал дороги, она сама вела меня. На горизонте непрерывно взвивался в небо фейерверк, яркие огни фронта, к которому я каждые четверть часа приближался на километр. На развилке дорог возле Вавриля мне повстречался полевой жандарм с серебряным щитком на шинели. Я показал ему свое удостоверение. Он сделал мне знак: проходи! Каждому было видно, что я отпускник, возвращающийся в свою роту. Задачей жандарма было ловить прохожих, идущих в обратном направлении.
Когда я подходил к нашему парку, мне, несмотря на полное изнеможение, бросилось в глаза, как ловко использованы преимущества местности: постройки были глубоко врезаны в склоны холмов, окаймлявших дорогу, и тесно прижимались к ним. Я стал спускаться, скользя и тяжело топая по деревянным ступеням, а потом, перейдя дорогу, вновь начал карабкаться вверх и вдруг увидел, как заполыхали на горизонте зеленые сигнальные ракеты. Дождь перестал, как часто бывает ночью.
В бараке при моем появлении вечерний гул стал как-то постепенно стихать.
— Я очень ценю, что ты не можешь расстаться с нами, — проворчал Лебейде, внимательно глядя в мое побледневшее лицо. Я рассказал обо всем своим соседям и протянул Палю бумажку с мудрой резолюцией господина майора.
Он пробежал ее.
— Ты, как видно, забыл сослаться на того самого багрового щелкунчика. Не вижу здесь его имени.
Я удивленно взглянул на него. Мне казалось, что не было надобности обращаться к Винхарту.
— Смотри, хорошенько сохрани эту писульку. Будет тебе уроком. Авось в другой раз не попадешь впросак. А теперь забирайся на койку, во сне тебе, может, удастся переварить благодарность отечества, — сказал Халецинский, начиная тасовать карты: вся компания играла в скат.
— Не могу, раньше надо явиться в канцелярию.
Напоминание о Винхарте сначала не нашло во мне отклика. Но в долгие ночные часы, обдумывая все происшедшее, я сумел оценить его.
Я вернул свое удостоверение. Разумеется, Глинский и оба писаря, чертежник Кверфурт и особенно преданный начальству Шперлинг заранее все знали.
Глинский хранил, конечно, бесстрастный вид.
— Немедленно явитесь к унтер-офицеру Мейлозе. Назначаю вас в караул, — сказал он, глядя куда-то мимо меня с деловито-озабоченным видом. Но я видел его насквозь. Его толстые щеки не помешали мне разглядеть, с каким удовлетворением он мысленно ухмылялся.
Выйдя из канцелярии, я пошел за ужином, отправился в караулку и оттуда в караул. Я был на ногах с пяти часов утра. Да, неспокойный выдался денек, что и говорить.
Глава четвертая. Двойной концерт
Понту и Винфриду, Познанскому и Берб хотелось сказать Бертину что-нибудь участливое, дать выход своему возмущению, отмежеваться от этого крокодила Янша. Особенно призадумался Винфрид. К концу рассказа он стал бегать из угла в угол, заложив руки за спину. Лицо у него перекосилось, правая бровь высоко взлетела, левый глаз сощурился. Все напряженно слушали, на него не обращали внимания, а, если бы кто и спросил, что с ним, он мог бы отделаться шуткой, свалить все на освещение. На самом деле двойственное выражение его лица было точным оттиском его душевного состояния. Он, в сущности, не знал, какую ему занять позицию, но чувствовал, что какую-то определенную занять необходимо.
Бертин был ему симпатичнее большинства тех, с кем он был на равной ноге, с кем встречался на пирушках, за обедом или во время работы. В то же время в нем говорил прусский офицер, которому возбранялось слушать речи, подобные тем, какие здесь произносились. Перевес в его душе брал то молодой человек нашего времени, изучавший археологию и увлекавшийся раскопками этрусских древностей, то питомец офицерской семьи, обязанный в корне пресекать всякую критику. А порой в нем заговаривал опытный солдат, которого никто не мог разубедить в том, что в настоящей войне власти — это знамя, под которым одерживаешь победы, пусть даже оно не сопутствует тебе в бою, а находится где-то в Берлине или в главной ставке, тщательно посыпанное нафталином. Иной раз его раздражал плохо скроенный мундир и недостаточная солдатская выправка этого типа Бертина, который так спокойно повествовал о своем превращении из человека доверчивого, готового идеализировать все происходящее, в нынешнего критика. Винфрид, однако, понимал, что причиной его тревоги был страх, который вызвало в нем «воспитание» Бертина. Что, если Бертин не единственный? Что, если вся армейская масса идет по тому же пути, если она начинает думать, трезво смотреть на вещи? Это было бы неплохо в момент заключения мира. А при условии, что одновременно и французы, и англичане, и итальянцы покончат со всеми иллюзиями, это было бы даже очень желательно.
Англичане все еще массами прибывают на Западный фронт. Неограниченная война силами подводного флота, столь превозносимая Яншем, длилась уже десять месяцев. Ни одна из грандиозных авантюр, о которых так высокопарно возвещали в начале подводной войны, не осуществилась; и речи нет о том, чтобы Англия на коленях просила мира, нет там ни голода, ни мятежей. Зато в Германии есть и голод, и эпидемии, все сильнее нависает угроза стачки шахтеров и рабочих военной промышленности. Правда, профсоюзные бонзы, несмотря на то, что немецкие рабочие с таким пристальным вниманием следят за Россией, пока, слава богу, удерживают их от выступления в собственной стране. Теперь в английские военные части ежедневно прибывают американцы. Правда, некий консервативный министр заявил, что они не умеют летать, не умеют плавать и толку от них мало. Но ведь это глупо, так же как глупо было утверждать в феврале перед всем светом, что немецкие подводные лодки, точно какие-нибудь пираты или викинги, имеют право брать на абордаж, другими словами, торпедировать все, что покажется на горизонте.