Юрий Власов - Стужа
— Семнадцать, товарищ подполковник, — докладываю. — В тысяча девятьсот сорок втором призывной год — тысяча девятьсот двадцать четвертый. Мне в сентябре восемнадцать… Но мы не подведем. Мы…
Подполковник полоснул меня взглядом, отвернулся и зашагал к своим. Человек крупный, сильный. Не чета нам. Шепчу:
— Эко горе: солнце село — завтра новое взойдет… не для нас. Видать, лечь нам всем — на роду это написано. Доля такая… на затычку… Россия голая…
Тишина после налета громкая. Все звуки в отчетливости, хошь руками щупай.
Четвертый час грязь уминаем, а затору конца нет. Это уж точно: фронт сдвинулся. Водители воронки заравнивают, гати кладут, травят баланду, придремывают за рулем: дверцы нараспашку, чтобы сразу выпрыгнуть. От лежек при налетах с головы до пят мокрые. Подначивают друг друга, махрой воняют.
Между рощами и дорогой все разворочено тракторами, подводами, машинами, людьми. Рыхлые колеи с водой, обрывки тросов. Смятые ведра. Обгорелые остовы машин. Тучи мух над конской падалью, навозом. Поврежденные автомобили обчищены до последнего болтика, даже колесные барабаны сняты. За обочинами — лошадиные скелеты, головы, хвосты, копыта! Вонь!.. Навстречу продираются подводы, мотоциклы, команды с разбомбленных грузовиков — все, кто задерживаться не имеет права. Гимнастерки в солевых подтеках. Лица багровые, распаренные, потом лоснятся. Земля чавкает, хлюпает, вяжет. Пудовыми комьями липнет к ботинкам. Кроем нашу авиацию…
Встанешь — и нет сил ног поднять. Спасибо братве: флягу или котелок сунут, напьешься. Курнешь раз, другой — и шлепаешь…
Грязь, масляные пятна, колдобины с водой. Голову вскинешь — солнце! Огромный раскаленный круг! Ветерок с низин черемухой пахнет, пашней. Не то рябь глаза застит, не то и впрямь горизонт в знойном мареве. А может, это дым? С чего бы столько дыма?..
С трехтонки ящики сносят в овраг. Тут же роют могилу — одну на всех. Рыть не поспевают — со дна мутная вода поднимается. Земля осыпается, булькает. Трупов с десяток, а то и поболе. Прямо в воду и кидают. Так и пропадают в мути, только пузыри булькают.
Распоряжается рослый капитан. Под драной гимнастеркой голое плечо. Кровь запеклась. К нам повернулся: веки толстые, воспаленные. Кричит и отмашку дает:
— За кустами разъезд! Там попутные! Держись, ребята!
А нас уже всего-то четверо! Кто при первом налете полег, кто обессилел, отстал… Возле капитана — котелок с водой. Аршинов подхватывает, проливает, пьет. Окружаем его. Капитан похлопывает Аршинова по загривку.
— В мужиков оперяетесь, ребята. Соображаете, теперь, почем лихо?.. Ну, ну, славяне…
Худо мне. Так худо! Кровь из-под бинтов сочится. Плечо дует, дергает, аж в башке отзывается. Тесно плечу в повязке, ох, тесно. Ровно само сердце стучит в ране.
Стою. Ноги дрожат.
Вроде всю жизнь только и делаю: иду, иду. И не жил без боли. Всю жизнь терпеть ее, терпеть!.. За что все это?!
Кричу:
— Сеня! Гавриков!
А он мешком на дороге, хрипит, лапает землю, а это — грязь. И сам в грязь по щеки притапливается.
Аршинов — на колени, ухо к груди придавил. Я уговариваю:
— Сенька! Пришли же, Сеня! Попутная здесь! Вставай, Сеня!..
Голова у Сени в замусоленных бинтах. Повязка распалась, лентами съехала на глаза. Грязь к губам подступает. Пальцы мелко дрожат, а после скрючились — и застыли. Только грязца с них скапывает.
Аршинов культю к груди прижал, слезы по щекам размазывает.
— Не стучит сердце, — бормочет.
— Готов, — шепчет Пашка Жбанов. — Сердце, кажись, не выдержало.
Командир какой-то свернул к нам, остановился, фуражку сдернул. Ребята из грязи Сеньку отлепляют, несут за руки, за ноги. Голова у него вверх подбородком — низко болтается. Баюкаю свою лангетку. Губы сухие, лопаются. Солоно во рту. Шепчу:
— Прощай, браток.
День щедрый на солнце. Стоим ровно в крутом кипятке.
И не знаю, что жарче — солнце или наша кровь.
24 апреля 1972 г.
Москва, Чапаевский переулок
Синий глаз
Ларисе в день рождения, назвавшей мне любовь, которой я не знал…
13 июля 19891Солнце не заставляет жалеть о тени. И я даже не закрываю голову. Во мне около ста килограммов, и я упруг мускулами, однако, даже не потею по-настоящему. Это тем более удивительно, ведь я прежде не бывал в степи. Я всего неделю из Москвы.
А сейчас, наверное, все пятьдесят градусов. Сказать, на солнце они или в тени — невозможно. Здесь нет тени. И все же здесь, как дома. Будто все это уже было в моей жизни: степь, зной, безлюдье. Меня тянет к людям, но, когда я оказываюсь один, мне тоже славно. Неожиданно славно. А здесь — замечательно славно!
— Вытягни брезент, — слышу я глуховатый басок деда Ивана, для меня он — Иван Гордеевич.
Я иду к «Победе» и вываливаю из багажника увесистую скатку брезента, очень ломкую в руках.
— Кинь туда, — показывает безногий. — Спать на ей будешь.
Это его «Победа». Управление автомобиля перестроено на ручное. Я все время поглядываю на рычаги. Меня вовсе не занимают тросы ручного управления тормозом, сцеплением, акселератором. Я никогда не управлял автомобилем, но знаю как: вызубрил по учебнику. Это потому, что в нашей семье не было собственных автомобилей.
Отдергиваю руку. Кузов растеплился, дальше некуда… Да, жара и сушь. Сушь дед Иван называет сухменью.
Сбоку, на траве, худой долговязый дядька: ноги поджаты по-восточному под себя, в зубах — «беломорина». Он распутывает снасти. Кольца по метру в поперечнике, а может быть, и пошире. Худой привычно расправляет шнуры и «бороду» — сеть. Их уйма, этих колец. Натисканы в багажник и на заднее сиденье. Я вытаскиваю и сношу их к худому. Ступаю осторожно, как бы не оборвать шнуры. Они крепятся от кольца к бую, а сетью обшито само кольцо. Буи волочатся за мной.
Дед Иван возится с наживой — это требуха с бойни. Что затухла — это даже хорошо. Раки охотней выползают на тухлятину. Но вонь! Как дед Иван может копаться голыми руками!
— «Синего глаза» бы, а? — говорит безногий. У него лицо будто выковано из красно-желтой меди. Губы красиво полноватые, но обветрены до трещин.
— Шо, по душе житье вполпьяна? — не отрываясь от мясной каши, бубнит дед Иван. — Потерпи! Не видишь, чин дня не дозволяет «синий глаз». Забот по маковку.
— Озябло у тебя сердце с годами, Ваныч. Озябло. Чересчур правильный ты, навроде кассы.
— А тэбе шо, попрыжали годы? Чуешь их в соби?
Безногий ухмыляется: «Хрен с тобой, Ваныч». И сноровисто толкаясь руками о землю, скачет к автомобилю.
— Это верно, со мной, — соглашается дед Иван. — Тут фасон соблюден, не испорчен. А ты шо думаешь: я старый хрен с горькой редькой, толокном и пареной редькой?
Безногий больше не скачет. Снизу глазеет на деда. На его чеканно-красивом лице веселье.
Я отворачиваюсь. Мне поскорее надо снести все кольца к худому. Когда я просовываюсь за кольцами в «Победу», меня обдает жаром. Я с охапкой колец осторожно, и в то же время некрепко, как ходят, если не видят землю, иду к худому. Безногий сидит все в той же позе, сплетя на груди руки. Они у него дутые от мускулов.
— Хвост растопырил, — бубнит дед. — Дитыня…
Безногий — хозяин «колес», это и есть его доля в деле, самая существенная доля. Собственных автомобилей здесь раз, два — и обчелся. И отсюда ему привилегия, не только потому, что нет ног. Привел автомобиль — и гуляй. А в общем-то, тут и хлопот на двоих…
Дед Иван вяжет тухлое мясо к ячеям сети. Самодельный нож тут же, врезан в землю. Время от времени дед Иван спускается к озерцу и бережно топит кольца: так далеко, как дозволяет глубина. Место метит деревянный буй.
Озерца не пересыхают из-за ключей. И ключи, видно, богатые, если озерца сыты и по такой жаре. Это глубинные ключи, до которых не всякая засуха достанет.
Я оглядываюсь: сколько же птиц!
Запах степи солнечен, сух, скуп и в то же время яростен.
— Губит человека не пиво, а вода, — беззлобно ворчит безногий, поливая водой из бутылки плечи и голову.
Все тут слушаются деда Ивана. Он за старшего. Он и назначает место. Он на сотни верст знает каждую балочку, каждую лужу. Зимой дед Иван стреляет лис, зайцев, силками давит сусликов. За сусликов с ним в конце сезона расплачиваются натурой: мука, сахар. И семья держится. Но главное — это раки. На раках он «поставил дом», как сказала моя мама. За один лов, если место выбрано с толком, они берут тысяч восемь бокастых кубанских раков. Торговки с базара скупают их за полтинник штука, а сами толкают за рубль.
Милиция, само собой, все знает. Но дед Иван ладит с участковым. Как — молчит. По-моему, тот в доле. У милиции тоже ведь есть оправдания: дед — пенсионер, семья изрядная, а безногий — инвалид войны. Вот худой… вроде в совершенной исправности, и ему не больше пятидесяти, хотя я могу ошибиться на целый десяток лет: он не брит, замурзан и зверски тощ.