Евгений Москвин - Предвестники табора
— Мишка! Что же… что же теперь делать? — спросил я едва мы вышли за широковскую калитку.
Он остановился и посмотрел на меня.
— В каком смысле?
— Как в каком смысле? Ты что не понял: это Перфильев… убил Ольку.
— Ты что… — Мишка покрутил указательным пальцем у виска, — «того», а?
— Пашка так сказал!
— Да неужели? Ты глухой что ли? Или идиот?
Меня задели его слова — даже если списать на нервную лихорадку, которая меня охватила… он мог бы выразиться и помягче.
— Неважно, как он сказал, я-я… — пролепетал я.
— Хо! — Мишка снова зашагал — мы уже были на нашем участке.
— Я хочу сказать… теперь есть зацепка — мы должны… — мне хотелось сказать «расследовать», но я почему-то постеснялся этого слова и заменил на: — разузнать… ну может быть как-то надавить на Перфильева? Он что-то знает, в любом случае.
— И как ты предлагаешь это сделать? Все уже делали — ни у кого не вышло, а у нас получится?
— Все уже делали? Разве?
— Послушай… это полнейший бред. Он не расколется. Он пошлет нас подальше — и все… Ты только не подумай, что я отказываюсь, потому что не хочу нажить себе проблем — нет. Просто у нас действительно ничего не выйдет.
Перед моими глазами встал эпизод пятилетней давности, когда Мишка так и не вышел на плиты, не стал выступать на общем собрании со своей «теорией государства».
И мы все были благодарны ему.
Тогда.
— Откуда ты знаешь? — процедил я.
— Можешь поверить мне на слово.
Весь следующий час я посвятил тому, что только и канючил, и давил на Мишку: «мы должны что-то сделать… мы не можем это так оставить… придумай, что сделать…» — и все такое прочее.
— Ты меня об этом просишь? Давай ты сам придумаешь, и мы это обсудим. Правда, я обещаю тебе: если ты сам придумаешь, мы это обсудим.
— Ну Миш!.. — я остановился в замешательстве; мы сидели в доме, в нашей комнате, на кроватях. — Придумай сам!
— Сам я не буду придумывать.
— Но у тебя же лучше получится.
— Нет-нет, я не буду этого делать, — совершенно спокойно отказался Мишка.
— Почему?
— Слушай… Макс… пойми, — его голос вдруг принял назидательную интонацию, — слишком много времени прошло уже.
— Ага, слишком много времени! Значит, можно обо всем забыть, да? — не выдержал я.
Мишка на это и впрямь разозлился.
— Ну хорошо, идем, — он встал и демонстративно открыл дверь комнаты, — пошли!
— Куда?
— К Перфильеву, к кому же еще! — Мишка произнес это без ехидства, — будем давить на него, допрашивать — все, как ты скажешь. Только я с тобой после этого не общаюсь… точнее так: я буду с тобой общаться, но ни за какой помощью ко мне не обращайся.
— В этом деле?
— В любом деле, Макс.
— Это нечестно, Миш.
— Нечестно? Ну хорошо… давай вообще без ультиматумов — я в твоем распоряжении. Полностью. Делаем все, как ты скажешь, — Мишка выговорил это очень резко, даже грубо.
Я двинулся было к двери… и застыл. Паршивее всего было то, что я просто боялся Перфильева, — даже если и Мишка в союзниках.
— Ну что же ты? Пошли — если ты так уверен в успехе.
Я вдруг понял, что Мишка совершенно прав: мы ничего не можем сделать.
Мы всего лишь дети. По-прежнему.
Только теперь я понял, сколь чудовищен был наш провал, когда Мишка пять лет назад не выступил на собрании.
— Черт… — я выругался упавшим голосом, потом сел на кровать и стал кусать губы; понял, что готов расплакаться.
Мишка сел рядом и принялся меня утешать. Следующие полчаса разговор протекал следующим образом: я снова убеждал его, что «мы должны разоблачить Перфильева», «должны вернуть Ольку, а если она умерла — отомстить» и пр. А Мишка мягко отвечал мне: «Ладно, мы что-нибудь придумаем. Ладно».
«Обещаешь?».
«Да… Обещаю».
Только теперь это была уже игра самоуспокоения — мы старались отговориться от этой темы просто потому, что стыдно было вот так вот бросить ее, признать свое поражение. Нет, лучше сделать вид, что мы просто откладываем на потом, что нам нужно просто подумать и прийти к наилучшему решению.
Мои глаза ничего не видели; Мишка — я это чувствовал — смотрел на меня.
Мы с Мишкой ни за что бы не признались друг другу, что вели игру.
И я ненавидел себя за то, что вел игру.
Снова я плыл по унылым водам.
II— Кстати, мы же нашли пишущую машинку…
Отражения костра напитывают Мишкины белки мутно-оранжевой акварелью.
Я шепчу себе: «Напитывают», — а вернее, шевелю губами два раза вверх-вниз, вверх-вниз, а сам прокручиваю в голове это слово, — и мои собственные глаза начинают слезиться.
— …я говорил тебе? — Мишка подается влево.
Пространство между ним и Пашкой сужается, но ни один кусочек светло-зеленой бочки, которая от не полностью развеянной костром тьмы кажется коричневой, не прячется за их фигуры — этого не происходит уже в четвертый или пятый раз, и по некоей неведомой причине столько же раз я испытываю облегчение.
«Все… бочки… коричневой клинописи…» — проносится в моей голове еще несколько неясных слов.
Мишкин подбородок как никогда близко нависает над тарелкой, на которой остались только алые окружные разводы кетчупа и пара капель пива.
Мишка пьян, заторможен.
— Нет, — отвечает Пашка, — какую пишущую машинку?
Пашка тоже пьян, но слабее; сидит на бревне под сливой и курит, пуская в стрельчатый кварц листьев тугие струи сигаретного дыма. В колонках бум-бокса, который стоит на полотенце на земле, подле бревна, вышагивает реп.
Не слишком громко.
Бряцающие электрогитарные аккорды, редко перемежающие уверенный барабанный ритм.
Эти аккорды вплетаются в мое сознание, как струи сигаретного дыма в лабиринты стрельчатой зелени.
Но вот в колонках навязчивый голос начинает диктовать текст песни — аритмичные многословия (на американском языке) едва втесняются между барабанными ударами. Я тотчас представляю себе такты на нотной строке — рисованные палочки-границы оттягиваются в стороны, словно под властью невидимых пальцев, — как струны…
Нотная строка? Здесь же нет ни такта музыки.
Мишка отвечает:
— Ну… чтобы Максов роман перепечатать.
— А-а… — Пашка поворачивается ко мне (несколько толстых корявых букв и половина бейсбольной биты, нарисованные на его спине, исчезают из поля зрения) и благодушно кивает головой и зажатой в руке пивной бутылкой, в которой бултыхается темная жижа (когда он успел выбросить сигарету, открыть бутылку и выпить ее наполовину?); на этикетке виднеется продольная царапина (коричневая клинопись?), — да, роман… ты как-нибудь все же напиши фэнтези… фэнтези — это тема, я прочитаю… Детективы я не очень.
Все дождевые бочки того лета в коричневой клинописи.
Будучи, вне всякого сомнения, и сам уже не трезв, я никак не могу припомнить происхождение этой фразы, сложившейся, наконец, в моей голове…
А сложился ли от моих мыслей puzzle в Пашкиной комнате? Ей-богу, я готов сходить и посмотреть, но не потому, что действительно предполагаю подобную метаморфозу, — напротив, убедиться в ее отсутствии.
— Так вот, о пишущей машинке, да… — продолжает Мишка, — ты не представляешь, сколько вещей мы вчера разобрали, чтобы отыскать ее… — он останавливается, затем произносит:
— Все это когда-то держал в руках мой отец, — я внимательно следил за Мишкой, поэтому могу сказать совершенно точно: с момента прошлой реплики до этого неожиданного поворота прошло секунд десять, не больше…
Но почему я так обращаю на это внимание?
— У него ничего даром не пропадало… — голос у Мишки тихий и искренний; мне становится не по себе, — если бы он еще подольше пожил, обязательно нашел применение всем этим соткам, подшипникам, даже пустым газовым баллонам, понимаешь? Вагонки там еще пруд пруди…
Пашка медленно кивает.
— Понимаю.
— Он же был мастером на все руки. И этот парник, — Мишка кивает в сторону нашего участка, — это же он его построил. И какой гигантский. Здесь никогда ни у кого таких не было. Только у пчеловода, по-моему, ты не знаешь?..
Пашка делает неопределенный жест рукой.
— Мой отец был мастером на все руки, да, — повторяет, между тем, Мишка, — я… я теперь тешу себя мыслью, что и сам когда-нибудь сумею походить на него.
Я внимательно смотрю на Мишку.
— Походить — это максимум, что у меня получится. На большее я просто не способен.
Я перевожу взгляд на Пашку. Он, очевидно, не в своей тарелке от того, что Мишка вот так внезапно принялся изливать душу; главная причина неловкости, однако, не в том, что он чувствует себя не самым подходящим для этого человеком, нет, — прежде всего, Пашка сейчас слишком плохо соображает, чтобы разговаривать на серьезные темы.