Алан Черчесов - Дон Иван
– Поздравляю! Еще поднажмешь – у меня новый муж заведется.
– Лишь бы жена его оставалась все той же.
– Лишь бы ты не увлекся своей иностранкой.
Наша любовь всегда иностранка, думаю я. Понять ее нам не дано. Нам дано только слушать, глаз не сводить и угадывать.
– Не беспокойся. Я увлекаюсь ею ровно настолько, насколько я в ней вспоминаю тебя.
– Со мной ничего подобного не было. Припомнить, чего я сама о себе и не знаю?
– Любой человек помнит больше, чем знает. Я, например, не знаю родителей Анны, зато вон сколько вспомнил!
– А почему жизнь их обгладывает?
– Экономит место в романе. Отдает его под рассказ о любви.
– Очень мудрая жизнь. Жаль, что только в романе.
В жизни жизнь треплет нервы: ночью звонит мне Долорес и сообщает, что ожидает меня у подъезда. Убедившись, что у меня душа ушла в пятки, заявляет, что пошутила. «Скоро от тени своей побежишь, – обещает она. – Вот где будет Литература! До полного истребления автора».
После звонка мне снятся качели. Вместо меня в них сидит Дон Иван. Сперва я этого не замечаю, так что качаюсь в них сам. Потом тоже качаюсь, но только как он. Значит, качели снятся не мне, а Дону во мне. Сколько во мне осталось меня – непонятно. Я качаюсь до полного истребления автора.
Дон сидел в качелях, держался за цепи и по-детски прилежно раскачивался, с каждым разом все сильнее отрываясь от земли. Когда его уносило вперед, он взлетал ногами до звезд, в бархат черного неба, и застревал на секунду в нем ступнями. Затем стремглав падал вниз, чтобы взмыть вверх спиной и зависнуть лицом в дальней точке попятного хода над белым от яркого солнца песком. Так повторялось часами. Под конец Дон устал и молил сон о том, чтобы остановились качели – все равно уже ночью ли, днем.
Первым делом, проснувшись, проверил он почту. Посылки по-прежнему нет. Он выгулял пса, намешал ему корм, позавтракал сам, покурил, снова вытряхнул ящик – там пусто. В Доне крепнет надежда, будто его разыграли. Если так, это был не Альфонсо: двойник не умеет шутить.
Плохо, что, кроме Альфонсо, и подумать-то, собственно, не на кого.
На прикроватной тумбочке Анны лежит позабытая книжка – последний ее собеседник в последнюю ночь в этих стенах. Дон берет томик в руки, и он отворяется фразой: «Твоей смерти скоро год. Она начинает лепетать и делать первые шаги». Дон постигает значение сна: в нем листал он свое одинокое время. «Видишь, Анна, я тороплю твою смерть подрасти. Кроме нее, говорить мне и не с кем».
Упав на кровать, он закрывает книгой глаза и бросает качели назад. Пролететь пару лет для них – плевое дело…
«В Мадрид мы вылетели 1 декабря. Паспортный контроль в Шереметьево я прошел без проблем. Права была Анна: в России за деньги можно купить все, включая жизнь, в том числе новую.
Настроение у меня было не самое радужное. Анна это заметила.
– Успокойся. На испанской границе не успеешь моргнуть, как тебя навсегда примет “родина”.
– Да я не из-за того. Просто я никогда не летал.
– Мне повезло. Подарить любимому первое небо – большая удача!
За пять часов перелета я глаз не сомкнул. Сперва наблюдал, как небо играет в пятнашки с землей, рисуя по ней облаками. Потом перелистывал краски заката и слушал труд ночи, затиравшей их черными кистями. Анна свернулась сбоку клубком и мирно спала. Иногда она вздрагивала ресницами от какого-то робкого сна, и мне нестерпимо хотелось поцеловать ее в губы.
В аэропорту Барахас мы взяли такси. Была поздняя ночь, так что города я не увидел. Добраться до центра заняло полчаса. Водитель достал из багажника чемоданы. Я расплатился и, следуя указаниям Анны, оставил два евро “на чай”.
Прежде чем выдать нам ключ, портье попросил у меня кредитную карту.
– Она в твоем новом бумажнике, милый, – подсказала мне Анна. Портмоне было серым, из матовой кожи. Я обнаружил внутри четыре кредитки, две из которых были на имя Ивана Ретоньо.
– У вас пятый этаж. Приятного отдыха.
Мы вошли в лифт.
– У меня неправильный паспорт. Мне больше подходит имя Альфонс.
Супругу мою передернуло:
– Не будь дураком. Деньги – такая мура. И потом, я знаю ПИН-коды, так что могу в любую минуту оставить тебя без гроша.
Утром сквозь синие шторы белой стрункой протиснулся свет и подрезал нам скальпелем ноги. Я лишился ступней; Анна укоротилась на голень. Не подозревая об этом, она проснулась с широкой улыбкой, лизнула мне щеку, вскочила с постели, подбежала к окну, настежь его распахнула и раскинула в стороны руки:
– Бр-р! Мне холодно, Дон! Обними меня. Ну же!
Я смотрел, как на ее обнаженную грудь прыгают паучками снежинки, а она прикрывает глаза, мокнет, седеет и ежится, но не сдается – парит, вплетя волосы в ветер, пока тот вздымает за ней синий парус крыла (память моя между тем делает первый снимок “отчизны”: снег, небо, парение птицы, окно).
– Чего же ты? Трус!
Я подхожу к Анне сзади и щекочу ей затылок дыханьем.
– Хватит дразниться! – смеется она. – Не то сейчас прыгну. Лови!
Я ловлю, приняв беспокойные груди в ладони. Лучшая ноша на свете. Грудь-навсегда моей жизни. Анна берет мои руки в свои, запирает браслетом на талии, переводит на бедра, затем отправляет левшей спасительной горсткой тепла прикрывать себе пах, а пару правшей отсылает к застежке пупка. Так она по кусочкам отнимает озябшее тело у стужи. Я дрожу, но не сам, а ею в себе. Будто птицу поймал в клетку собственных ребер.
– Мерзлячка! А еще выставляешь бесстыдно свою наготу напоказ.
– Любое бесстыдство основано на целомудрии. Чем прочнее фундамент, тем выше стена.
– Ерунда.
– Причем полная. Ты опять чересчур доверяешь словам. Сколько раз повторять: язык врет всегда.
– Только когда не целует!
В Мадриде мы провели три дня. Снега больше не было. Даже следов от него никаких не осталось, когда мы, позавтракав, вышли в то утро на улицу. Располагался отель в двух шагах от метро и в пяти минутах ходьбы от вокзала Аточа, с которого отходили экспрессы в Сеговию и Толедо.
– Хочешь, съездим туда?
– Давай, – сказал я.
– А хочешь, отправимся на экскурсию в Авилу?
– Можно.
– А хочешь, мы никуда не поедем?
– Хочу.
– Договорились.
– О чем?
– О том, что ты хочешь. Остальное неважно.
Мадрид оказался городом, к которому не надо привыкать и под который не нужно подстраиваться. В нем можно было лишь раствориться. Сродниться с городом так, как сливаешься с женщиной, чтобы совсем потерять в нем себя. Когда я его вспоминаю, из осязаемости незабытия выплывают вязь решеток на окнах, черная ковка балконов, золотой сусал фонарей, камень, влитый бронею в кирпич, и кирпич, шлифующий гранями камень. Былая война между ними завершилась соитьем: Запад сковал объятьем Восток, а Восток обольстил узором тату аскетично-завистливый Запад. Под кирпичом и под камнем скрипит живым корнем тяжесть дубовых дверей, подающих в приветствии медь прохладных ладоней. Их гладкость может поспорить с водой и, пожалуй что, выиграет в споре. Изобилия мадридских святых, освящающих грешников крестным знамением, хватило б с лихвой отмолить наперед все грехи. Перламутровый отблеск напитков и встреченных взглядов здесь обрамляет прозрачность. И, пожалуй, прозрачность – самое нужное слово, чтобы понять этот город.
А еще Мадрид – это столпотворение. Толпотворение города – для себя, под себя, без себя, потому что и – вместо себя: для тех, кто придет сюда после тебя. Оттого в Мадриде толпа – это ты, просто помноженный тысячекратно на каждого.
Весь Мадрид опоясан ремнями очередей: в музеи и лотерейные кассы. Так сплетают хвосты свои память с удачей.
В подземке здесь ездят не пассажиры, а люди. В каждом мадридском лице есть глаза, и эти глаза тебя видят. Ну а если не видят, значит, это слепые глаза.
А слепые в Мадриде хохочут в вагоне метро. Вставши в круг и взявшись за поручень, они весело спорят, пока лабрадор-поводырь, носитель их скрытой печали, дремлет, внимая вполуха тому, как мчится по рельсам упругая жизнь.
– Ну как, нравится быть испанцем? – спросила Анна, когда мы пили неподалеку от Пласа Майор.
– У меня правильный паспорт. Хотя быть не испанцем в Мадриде вряд ли кому-то под силу. Кто-нибудь замерял тут у вас гравитацию? Бьюсь об заклад, притяжение здесь выше нормы. Вон там, например, погляди. Это длится уже восемнадцать минут, а края не видно.
– Ты про ту парочку?
– В другом месте они бы давно захлебнулись.
– Не люблю смотреть, как целуются. Все равно что ждать, когда же тебя поцелуют. Черт побери! Я по тебе ужасно соскучилась. Заплати и бежим.
Схватив меня за руку, она запетляла по переулкам, огибая прохожих, велосипеды, коляски, мотороллеры и столбы. Я едва за ней поспевал. Из подворотни выскочил пинчер и накинулся с лаем.