Плащ Рахманинова - Руссо Джордж
Я часто сжимала его руку, легендарные пальцы, принесшие ему славу. Как-то раз он прошептал, указывая на своего покровителя, святого Сергия, среди окружающих кровать икон, что хотел бы, чтобы все русские в Америке не спали и молились о спасении России. Его голос опустился, задрожал, словно он говорил о чем-то самом святом из всего святого.
Четвертое — болезнь. Все-таки я медицинская сестра. Множество раз, когда Наталья выходила из комнаты, он кричал: «Я тоскую по дому! Я скучаю по родине!» Вспоминал и о других болезнях. Даже до бегства из России, когда он был знаменитым, он тяжело болел. Его милая Re — Мариэтта Шагинян — знала. Он сказал, что любил ее и других молодых женщин тоже. Он называл их: «Милая Re, Нина, поэтесса, леди в белом, как лилии». Я не помню всех имен. Они были и его детьми, сказал он. Я погладила его по голове и сказала: «Успокойтесь, Сергей Васильевич, не утомляйте себя». Но он все повторял: «Тоскую по родине, тоскую по родине», — и, словно в отчаянии, хватался за голову. «Вот моя болезнь. Меня убивает ностальгия». Он все повторял нараспев, чуть не плача: «Ностальгия, ностальгия, ностальгия». Я полчаса его успокаивала.
Пятое — семья. Он всегда говорил о ней тихо и медленно, словно смотрел на далекую звезду. Сказал, что его любовь к России передалась девочкам. И пусть они живут в Париже и Швейцарии, но оттого не менее русские, чем если бы остались на родине. Он сказал, что любовь к своей стране не знает границ между старыми и молодыми. Эта любовь, как кровь, передается от матери к ребенку, а от ребенка — к внукам, и так через поколения. Только русские это поймут.
Но теперь он больше не мог сидеть в кресле в саду: опухоли причиняли ему слишком сильную боль. Однако он говорил о будущем: его главным наследием будет не музыка, а дети. Часто вспоминал свою старшенькую, Ириночку (княгиню Ирину Волконскую): в детстве она часто болела, но выкарабкалась и стала женщиной, испытавшей собственную трагедию, когда ее муж свел счеты с жизнью прямо перед рождением их ребенка. Я молчала. Понимала, почему молодой человек спускает курок, когда не может рассказать жене свою тайну…
Он сказал, что Татьяне, младшей дочери, повезло больше. Им с мужем удалось сбежать от нацистской оккупации в Швейцарию. Мой хрупкий пациент смотрел в никуда и изрекал казавшиеся пророческими слова о своих дочерях. Он называл их «двумя якорями» во время каждого переезда из страны в страну, говорил, что во время каждого приступа болезни представлял, как они бегают с ним по полям вокруг Онега.
Доктор Голицын навещал пациента, по меньшей мере, раз в день и делал ему уколы. Потом стал заходить дважды и делать два укола в день. Наталья чаще бывала у него в комнате, но Софья перестала читать больному Пушкина: Сергей Васильевич не мог сосредоточиться на ее словах. Вскоре Наталья больше не отходила от его постели, но конец еще не наступил.
Уколы облегчили боль, но от них он сильнее уставал. Много спал и бормотал во сне. Иногда его бормотания звучали, как плач ребенка, потерявшего мать: «Россия, мать моя, родина-мать, моя родина». Я подумала, что он бредит. У него уже несколько раз начинался бред.
Иногда он не заканчивал предложений, и они повисали в воздухе. Я возвращалась в комнату, гадая, какое предложение он закончит, потому что иногда он про них забывал. Он больше не был рассказчиком, вспоминающим перед смертью свою жизнь. Теперь он мог произнести всего несколько слов. Моей обязанностью было слушать и записывать.
За день до смерти, 27 марта, он внезапно умолк на середине фразы, словно внутри уже достиг какого-то места, из которого не мог больше видеть никого, кроме себя. Словно был на острове, населенном лишь мертвыми. Неужели это конец, подумалось мне. Наталья вышла из комнаты, сказав, что скоро вернется.
Он продолжил неразборчиво шептать с закрытыми глазами, все медленнее. Его слова путались. Но я знала своего пациента, я могла их распутать. Он спросил: почему мы уезжаем из России? Я ответила, что мы давно уехали, но он меня не слышал. Повторил свой вопрос еще два или три раза, словно снова оживляясь, каждый раз все тише. И когда я опять ответила, что мы давным-давно уехали, он почти засмеялся во внезапном приливе энергии.
— А-а-а, — протянул он, — дразнишь меня, Олюшка, расскажу тебе то, что никому не рассказывал. Мы не уезжали из России, мы никогда не уедем из России, уехать из России было бы самой большой ошибкой, какую я мог совершить.
И он умер, но его слова все звучали у меня в ушах. Повторялись, словно испорченная пластинка. «Мы никогда не уедем из России». Лежа при смерти, он понял ошибку, которая привела к величайшей трагедии его жизни. Я все думала о его секрете. Он никому не рассказывал, это было его тайное знание, которое он хранил всю жизнь. То, что он любил Россию больше жизни. Только мне он это сказал. Но Сергей Васильевич отличался от других русских. Они любили Америку, как я, они могли взять Россию с собой в Америку. Даже доктор Голицын с семьей приспособился к новой стране, и другие русские, у которых я работала. Но только не мой последний пациент, Сергей Васильевич, который умер с разбитым сердцем, потому что слишком долго странствовал, но так и не нашел утраченного дома.
В этом была его загадка. В том, что он был таким великим человеком, писал такую красивую музыку, так замечательно играл на фортепиано и при этом думал, что никогда не сможет вернуться домой. Почему Сергей Васильевич не мог вернуться в своем воображении? Он мог бы снова оказаться в России через свою музыку. Но он говорил, что инструмент внутри него сломан. Я посмотрела на икону своей святой. Моим собственным возвращением домой будет возвращение к Богу. Неужели Сергей Васильевич не доверял Богу? Если бы только в конце я сумела помочь ему вспомнить начало своей жизни.
Упокоился ли он с миром под холмистыми полями кладбища в Вальгалле, где его похоронили несколько недель спустя?
Несколько слов об источниках и литературной форме
Эти мемуары опираются на материал двух типов: первый — рукописи, устные источники и личное знакомство в течение четырех десятилетий (для истории Эвелин), второй — книги и вебсайты (для предложенного жизнеописания Рахманинова и исследования истории ностальгии). Записки и дневники Эвелин находятся в частном владении, и, хотя я не могу подтвердить историческую достоверность ее описаний Нью-Йорка в период между войнами, ее заметки говорят сами за себя. К тому же они помогли мне настолько полно реконструировать ее историю, насколько это вообще возможно. Главным источником истории Эвелин послужила наша почти полувековая дружба, наши встречи и телефонные разговоры, и, хотя я редко дословно цитирую ее записки, большая часть повествования неизбежно вырастает из реконструкции и интерпретации. В этом смысле «достоверность» ее версии событий: уроков фортепиано, отношений с учителями, музыкальной жизни Нью-Йорка в тот исторический период, прогерии и преждевременной смерти Ричарда, а также более фантастическая «вторая жизнь» в Калифорнии и знакомство с Дейзи Бернхайм — играет второстепенную роль, и проверить ее можно, только соотнеся с внешними фактами. Выявить степень достоверности — это задача биографа или историка, тяжелый труд, на исполнение которого у меня не было ни возможностей, ни желания.
Главный мой интерес был в создании модели параллельных вселенных великого композитора и молодой пианиста, игравшей его музыку. Именно по этой причине в первой и третьей частях, где рассказывается о вселенной Эвелин, почти нет отсылок к библиографическим источником. Вторая часть, посвященная исключительно новому типу жизнеописания Рахманинова, изобилует цитатами и ссылками. Я понимаю, что, рассказав историю Эвелин, мог непреднамеренно дать возможность будущим исследователям культурной и музыкальной жизни Америки первой половины XX века подтвердить или опровергнуть достоверность ее изложения событий.
Для жизнеописания Рахманинова и характеристики времени использовался материал другого типа, хотя вселенные Рахманинова и Эвелин географически и хронологически пересекаются. Новый тип жизнеописания, представленный во второй части, еще не получил признания в академических исследованиях Рахманинова: я придумывал его много лет в ответ на стандартизированную биографию Рахманинова, написанную Бертенсоном в 1956 году, которая до сих пор считается образцом. Мой новый взгляд на Рахманинова как человека строится на различных печатных, рукописных и оцифрованных материалах, и многие из них цитируются в книге; цель этих отсылок в том, чтобы показать весь широкий ряд источников, к которым можно было бы обратиться при написании полноценной новой биографии. Мне также удалось изучить небольшое количество литературы о Рахманинове, изданной в Советском Союзе и постсоветской России последних десятилетий, а еще — новые материалы, появившиеся на Западе. Источники моих исследований ностальгии — научные, медицинские, психологические, исторические, культурные — существуют в печатном виде и формируют обширный архив на тему, которую я изучал несколько десятилетий.