Плащ Рахманинова - Руссо Джордж
В 1937 году ситуация ухудшилась. Александр, все время слушавший радио, рассказал нам о репрессиях и голодных бунтах. Тысячи людей гибли на огромных просторах Советского Союза. Особенно люди вроде меня, привязанные к одному месту, однако военных тоже сажали в тюрьмы, были убиты и тысячи коммунистических чиновников. Полиция была всюду, в стране царили страх и террор.
В 1939 году мы услышали о начале войны, хотя она шла далеко и мы в Калифорнии были в безопасности. Но когда японцы напали на Перл-Харбор, Америке тоже пришлось вступить в войну. Я молилась, чтобы нас не постигла еще одна катастрофа, как та, с революционерами. Иначе куда нам бежать на сей раз?
Но я все еще работала профессиональной сиделкой и пользовалась большим спросом. Несколько месяцев провела в доме на бульваре Санта-Моника с умирающим пациентом Александра, сколотившим состояние на торговле автомобилями, потом перешла к богатому кинопродюсеру в Голливуд-Хиллс. Стояло лето 1941 года, с нападения на Перл-Харбор прошло несколько месяцев, и я отмечала шестидесятый день рожденья.
Вскоре после того я объяснила Александру, что больше не могу работать. Я постарела и устала. Мне нравилась комнатка в Пасифик-палисэйдс с видом на сад, которую Александр оставил за мной, и мне хотелось коротать там свои дни, что я и делала, пока однажды в марте он не пригласил меня в свой кабинет.
Самовар уже вскипел, рядом с ним стояла тарелка сырников с вареньем и сметаной. Я не представляла, что у него за срочное дело ко мне, и вообразила, что мы снова переезжаем, вынуждены бежать, как из Москвы много лет назад. Мудрый добрый Александр усадил меня.
— Ольга, у меня к тебе очень важная просьба.
— Какая?
— У меня есть пациент, Сергей Васильевич Рахманинов, величайший пианист нашего времени.
— Рахманинов!
Я хорошо знала это имя, множество раз слышала его в богатых домах Лос-Анджелеса. Он был легендой.
— Что с ним случилось?
— Мы не знаем, но он очень болен.
— Умирает?
Александр был оптимистом, поэтому ответил отрицательно, но я чувствовала правду.
Я сказала, что на все готова ради Сергея Васильевича. Ему нужна сиделка и компаньонка?
— Да, — ответил Александр. — Ты должна отправиться к нему немедленно и стать для него всем. Я не нашел следов рака, но он угасает. Страдает от хронической усталости и подавленности.
— Какой диагноз?
— Может быть, сердечная недостаточность, а может, что-то еще, но в любом случае для Сергея Васильевича будет величайшим счастьем умереть у тебя на руках.
Помню, как прижала руки к груди, и сама чувствуя смертный холод. Я поняла пророческие слова Александра.
— Ты будешь моим даром этой страдающей семье. Ты должна оградить Сергея Васильевича от назойливых посетителей; ты знаешь, почему он таится света дня и избегает посторонних.
Я поняла свою роль. Александр продолжал:
— Ты успокоишь его в самом конце жизни даже лучше, чем Наталья Александровна. Ты будешь не просто сиделкой. Разве няня Пушкина не была для него самым важным человеком в его изгнании?
Наутро Александр отвез меня с одним чемоданом из дома в Пасифик-палисэйдс в большой дом на Элм-драйв в Беверли-Хиллз. Это была широкая улица с высокими пальмами по обеим сторонам. Дом был укромный, с огромными окнами, но он казался темным внутри, несмотря на яркий солнечный свет на улице. Мне говорили, что Наталья Александровна, любящая жена, как-то приходила в гости к Голицыным, но я ее не застала. Теперь она ждала меня у окна, выглядывая, будто принцесса.
Она любезно приветствовала меня и показала мою комнату на нижнем этаже у выхода в сад. Я видела, что она очень расстроена, едва держится. Она не могла представить себе жизни без Сергея Васильевича, на край света бы отправилась, чтобы ему помочь — по ее словам, — но он был очень болен, и его жизнь приближалась к концу.
Моей задачей было создать для него такую атмосферу, чтобы, вернувшись из больницы, он чувствовал себя как в детстве, в усадьбе Онег.
— В конце должно быть начало, — прошептала Наталья, после того как закончила объяснять, что от меня требуется. Я прошла за ней в комнату больного. Ей было страшно, но она все еще надеялась, что он поправится. С Восточного побережья к ним направлялась Софья Александровна. Путешествие на поезде должно было занять три дня. Как только Сергей Васильевич увидит ее, ему сразу станет легче.
Она особенно настаивала, чтобы я не упоминала о том, как близко мы к Тихому океану. Я должна была притворяться, что мы все еще в старой России за тридцать лет до революции. Должна была делать для него все. Мыть, кормить, поправлять постель, давать лекарство и никогда не отходить от него.
До этого я никогда не встречала этого великого человека и была изумлена его обаянием, любезностью и даже шутками. Он выглядел больным, обессиленным, изможденным, но без устали говорил о своей любви к России и к русскому образу жизни.
Кроме меня, никто не мог просто так зайти в комнату больного, но и мне нельзя было задерживаться там дольше необходимого. Если он говорил или пускался в воспоминания, я должна была слушать и коротко отвечать, но мне нельзя было говорить что-то такое, что могло привести его в возбужденное состояние. Самое главное — нельзя было его утомлять. Софья Александровна будет читать ему, когда приедет. Я должна была только слушать.
Софья Александровна приехала через несколько дней после меня и сразу же прошла к нему. Было еще начало марта. Она бросила чемодан и направилась в комнату больного. Он обнял ее и сказал, что теперь они воссоединились: «Мы вместе, как были в России». Несколько дней спустя она читала ему Пушкина.
В первую неделю дома он был оживлен, всем интересовался — новостями, войной, русской музыкой, своим садом, — даже разминал пальцы и упражнялся на макете фортепиано в кровати.
Но я пишу не для того, чтобы перечислить медицинские подробности, описать, как быстро угас великий человек. Слишком печально вспоминать об этом. Через неделю у него пропал аппетит, на теле появились шишки. Они были повсюду, особенно на торсе. Бледно-красные и гладкие, но выпирающие. Я горевала, оттого что не могла ему ничем помочь, даже с моим медицинским образованием. Дважды в день приезжал Александр, но даже и он ничего не мог поделать с этим чудовищем среди болезней. Шаляпин навещал каждый день — но Сергей Васильевич чувствовал себя слишком утомленным, чтобы разговаривать со старым другом. Он говорил только со мной.
Дни теперь текли медленнее, чем прежде. К середине марта он изменился. Опухолей стало больше, сил в нем — меньше, и он почти ничего не ел. Дальше я привожу только то, что Сергей Васильевич сказал мне в самом конце, перед тем как погрузился в кому последних трех дней. Ибо Сергей Васильевич сказал многое, что захотят узнать грядущие поколения, и прошептал мне слова, которые могли понять лишь двое старых людей из одной и той же старой России, двое людей, смотревших друг другу в глубокие глаза и знавших, что не нужно бояться, если память жива. Я записала все, что он сказал, в тетрадь, прежде чем лечь в постель.
Во-первых, Сергей Васильевич повторил, как счастлив он тому, что может умереть дома. Сказал, что умер бы гораздо раньше, если бы остался в больнице. Едва он вернулся домой, как боль в боку стихла.
Во-вторых, даже в болезни он был самостоятельным. Ему не нравилось, когда кто-нибудь над ним суетился, даже я. Умолял меня не заставлять его есть, потому как у него часто не было аппетита. Он устал от кровати и попросил меня отвести его в сад, где сидел в кресле под теплыми лучами солнца. Он смотрел на солнце часами сквозь колышущиеся ветви деревьев.
Третье — родина. Когда Софья Александровна каждый день читала ему Пушкина, он сжимал ее руку и спрашивал только об одном — о войне в России[135]. Я всегда оставалась в комнате больного, когда она была там, и все слышала. С какой жадностью он слушал о победах русских над немцами! Софья Александровна рассказала ему о яростных сражениях в Харькове на Украине. Немцы вернули себе город и убили тысячи русских. Каждый день он спрашивал про Харьков. Когда Софья Александровна сообщила, что немцы снова взяли город, ему стало хуже. А когда казалось, что русские вот-вот отвоюют Харьков у немцев, Сергей Васильевич вздыхал и говорил: «Слава Господу! Боже, дай им сил».