Маргарет Дрэббл - Камень на шее. Мой золотой Иерусалим
Мартин, умудрившийся завоевать чуть ли не восхищение Клелии, пребывал в процессе развода, и Клелия ему сочувствовала.
— Не подумайте только, что я в него влюблена, — звучало то и дело рефреном к основным доводам в защиту Мартина. — Не скажу, что я в него влюблена, нет.
Так или иначе, влюблена или не влюблена, но однажды утром Мартин явился в галерею с младенцем на руках и с известием, что от него ушла жена, а также с нескрываемой уверенностью, что Клелия что-нибудь придумает и поможет. Клелия помогла: тут же взяла ребенка на руки, стала за ним ухаживать, быстро наловчилась менять пеленки, а после работы пригласила Мартина к себе домой. В этом месте ее рассказа зазвучали оправдательные нотки:
— А что еще, спрашивается, я могла сделать? Он какой-то уникально неприспособленный, не отпускать же было его одного с этим младенцем, верно? Требовалось что-то сделать, он вроде как рассчитывал на меня.
Таким образом Мартин и его осиротевший младенец появились в доме Денэмов. Случилось все это перед Рождеством, сейчас стоял май, а Мартин не думал съезжать.
— Мы просто не знаем, что делать, — говорила Клелия. — Собственно, почему бы им действительно у нас не жить? У Амелии, Магнуса и Габриэля теперь свои семьи, так что места полно, родители даже переживают — в идейном смысле, если я понятно выражаюсь, — что в доме простаивает столько комнат (правда, Мартин меньше всего похож на жильца, которого берут в подобных случаях); он даже иногда что-то за это платит. Хотя если он такой богатый, мог бы запросто подыскать себе другое жилье. Но сам он не уходит, а мама его не выгоняет, она ни разу в жизни никого не выгнала, она на такое просто не способна; но он ее скоро со свету сживет — она не может работать, ей никак не сосредоточиться, он без конца пристает к ней с разговорами, ребенок вопит, маму это выводит из себя, хоть она и говорит, что нет, нисколечко, и что это возвращает ее к счастливейшим дням ее жизни — это, надо понимать, тогда, когда мы у нее ползали в полиэтиленовых штанах, то есть мы-то, скорее всего, были в мокрых шерстяных ползунках, мама вбила себе в голову, что в полиэтилене вредно.
— А почему ваш отец его не выставит? — Мистер Денэм, насколько Клара его помнила, вряд ли стал бы с охотой терпеть в своем доме всяких оболтусов.
— Ну, отец этого не сделает. Он не хочет вмешиваться. Вообще-то я думаю, что он думает, будто я влюблена в Мартина, и не хочет усложнять мне жизнь.
— Так вы же в него не влюблены, — удивилась Клара.
— Ну, не то что бы совсем, — сказала Клелия. — То есть мне не хотелось бы, чтобы он ушел.
— Я вижу, что вы имеете в виду, — сказала Клара и сказала, пожалуй, правду. Ее зрение уже почти приспособилось к подобным полутонам.
Клелия тяжело вздохнула, с грустью посмотрела на головоломку — Кларино японское деревянное яйцо, которое с самого начала пыталась собрать, и произнесла:
— Вам, наверное, безумно скучно все это слушать, но я так люблю рассказывать о себе, я тогда начинаю верить, что все это действительно происходило, а иначе мне кажется, будто ничего и не было.
— Нет, не скучно, — возразила Клара. — Мне в жизни не было интереснее, чем сейчас.
— Правда? — спросила Клелия, хмуро уставившись на яйцо, не отваживаясь поднять глаза, будто и в самом деле вдруг оробев. — Хорошо, если так. Я, наверное, вроде мамы — она всегда соглашается на интервью; отец говорит, что это дурной тон, но ей нравится: нравится, когда приходят и начинают расспрашивать про ее жизнь, и как она варит кофе, и кого приглашает к обеду, и на какой пишет бумаге; она говорит, что это дает ей почувствовать, будто она чего-то достигла и ободряет: иначе ей кажется, будто она топчется на месте.[87] Она с удовольствием всем обо всем рассказывает, причем кому угодно — посторонним людям, журналистам, если их интересует ее работа, а не что-то личное. Личные вопросы ее всегда смущают. Вот и мне нужно было все рассказать, пока мы еще не очень близко знакомы и я не слишком смущаюсь. Все, я кончила; теперь твоя очередь, расскажи мне о себе.
— Вряд ли я смогу так много рассказать, — произнесла Клара.
— Как ты можешь, как ты можешь так говорить! — воскликнула Клелия. — Получается, что ты меня осаживаешь, осуждаешь за то, что я такая болтливая: видит Бог, это так и есть, но зачем же так жестоко? Рассказывай, и поверь: я умею слушать как никто другой, тебя никто никогда не выслушает лучше, чем я.
И Клара в ответ поведала Клелии кое-что о своей жизни, причем неожиданно нашла как никогда верную интонацию, которая, казалось, обеляла ее прошлое, поднимала его над мелочными унижениями настолько, что Клара смогла без недомолвок рассказать даже про миссис Моэм. Клелия и в самом деле умела слушать: она не упускала ни малейшего нюанса. И Клара, встретив такое понимание, без труда рассказала даже о том, о чем раньше никогда не рассказывала; и когда она подошла наконец к вопросу своего дальнейшего существования, она ждала, что Клелия на это скажет, ждала как возможной помощи. Она даже прямо спросила, что Клелия ей посоветует.
— Да-а, проблема, — задумчиво проговорила Клелия. — А что остальные? Разве твои братья ей не помогают?
— Один брат уехал в Австралию, — ответила Клара, — другой женился и живет на другом конце города. Она действительно одна, совершенно одна.
— И считает, что ты обязана вернуться?
— Она ничего не говорит, но иногда мне кажется, что другого она не представляет, хотя и знает, что я скорее умру. Мы никогда это не обсуждаем; с другой стороны, это не имеет значения, потому что мы вообще ничего не обсуждаем. И все же, по-моему, ей хочется, чтобы я вернулась, хотя она меня не любит и в жизни не признается, что я ей нужна…
— Я знаю, что делать, — сказала Клелия. — Тебе надо учиться дальше и сдавать на право преподавания. Тогда можно будет снова ездить домой только на каникулы. Тебе ведь будут и дальше платить стипендию?
— Я уже думала об этом, — сказала Клара. — Но я не уверена, что хочу преподавать. А домой на каникулы тем более не хочу.
— Естественно, — согласилась Клелия. — Но считаешь это своим долгом, что тоже естественно. Мне кажется, не стоит слишком насиловать собственную совесть. Куда лучше пойти на компромисс.
— Как удивительно от тебя такое слышать, — воскликнула Клара. — Я думала, ты скажешь то же самое, что остальные мои знакомые: надо бежать оттуда без оглядки, не церемониться, разорвать отношения с матерью, поставить ее перед фактом и жить своей жизнью. Ну, все, что в таких случаях советуют.
— Люди всегда советуют другим то, на что сами никогда не пойдут, ты заметила? — спросила Клелия. — Хорошо геройствовать на словах. Я никогда не даю советов, я боюсь. Я лишь поддерживаю человека в том, что он так или иначе уже делает.
— Но если я так поступлю, — продолжала Клара, — получится, что я буду обкрадывать государство, так ведь? Если буду учиться на педагогическом факультете, не собираясь преподавать?
— Кто знает, — возразила Клелия, — может, со временем у тебя и появится такое желание. И вообще, на всех не угодишь. Уж или мать, или государство — не разрываться же, верно?
— Собственно говоря, — сказала Клара, — я уже записалась на следующий курс. Я подумала, что педагогический диплом никогда не помешает. А главное, даст мне отсрочку — понимаешь?
— Вот видишь, — обрадовалась Клелия, — ты и без меня давно все решила. Учиться, надо думать, ты будешь в Лондоне?
— Конечно, — ответила Клара, — а где же еще?
— Действительно, где еще? — согласилась Клелия. — Я рада, что ты сюда вернешься. И мне страшно неудобно, но я, кажется, вконец распотрошила это яйцо. Я его сломала? Мне всегда казалось, что я с любой такой штукой справлюсь…
— Тут просто надо знать, в чем секрет, — сказала Клара, взяла яйцо, но тоже не смогла собрать; они решили не возиться и ссыпали детальки в стоявшее на камине стеклянное блюдо, на котором лежали цветные бутылочки, сделанные из выдолбленных и высушенных тыкв, потом спустились по лестнице и вышли в парк. По дороге к автобусной остановке Клара, опасаясь, что яйцо и расписные тыквы будут приняты за проявление ее вкуса, объяснила, что и то, и другое — подарок приятельницы, полученный на прошлой неделе, когда Кларе исполнилось двадцать два года. День стоял хмурый и облачный, настоящая весна еще не наступила, трава была грязной из-за непрерывного дождя. Они вместе стояли на остановке, и, когда подошел автобус, Клелия сказала:
— Значит, договорились; в воскресенье мы тебя ждем.
Клара, кивнув, пообещала приехать.
Возвращаясь к себе, она думала о Клелии: неужели та столь же щедро одаривает и остальных своих знакомых? Или ей, Кларе, уже второй раз в этой жизни выпадает счастливый жребий? Она и раньше встречала похожих людей — ярких, выразительных, повсюду вхожих, эмоциональных, общительных, готовых бесконечно слушать других, — и наверное, спроси ее кто-нибудь, Клара с надеждой причислила бы к ним и себя. Но ей никогда не доводилось встречать этих качеств в столь мягком, деликатном, гармоничном сочетании и в столь отчетливом, уверенном и сердечном проявлении. Оглядываясь на три университетских года, медленно близящихся к концу, Клара вспоминала всех своих друзей и знакомых, и ей казалось, что большинство из них с тем или иным успехом стремились производить именно такое впечатление. Не без стыда приходилось признать, что и сама она тянулась к яркому и выразительному, в ущерб более основательным, но неброским достоинствам; ее влекли внешние эффекты, она перенимала подсмотренные у других интонации, манеры, фасоны, какие-то понравившиеся особенности. Она придавала безоговорочное значение внешнему виду вещей, хотя и понимала, что тут ей расти и расти, ибо она не раз устремлялась по ложному следу. Особенно неприятно было вспоминать, в каком количестве она одно время пользовалась тенями для век, а также некие висячие серьги того же периода. Знала Клара и то, что порой руководствуется самыми недостойными критериями, и стыдилась, что ее увлечение Питером де Сейлисом вызвано в первую очередь его изумительным именем. Конечно, ей нравилось и то, что он поэт, и то, что с ним она много где бывает, но временами Клара подозревала, что его стихи занимают ее не больше, чем имя. Похоже было, что Клариной жизнью руководит мощный и в целом безошибочный инстинкт, который наводит ее на подобные явления — проблески и отзвуки другого, огромного мира, но этот же инстинкт и не принимал их. Однако Клелия, сразу видно, стояла выше приятия либо неприятия: какая бы она ни была, она была самодостаточна.