Малькольм Брэдбери - В Эрмитаж!
— Как будто это уже не произошло.
— Без меня будет хуже, — уверенно возражает Гримм, подходя к зеркалу и прихорашиваясь. — Без меня во дворцах смолкнет музыка и перестанут давать театральные представления. Не будет Глюка. Не будет Моцарта. И Дидро не станет придворным философом российской императрицы с приличной пожизненной пенсией и обеспеченной посмертной репутацией. Поразмысли об этом на досуге. А теперь мне пора.
— Нет-нет, подожди, Гримм. Подожди, дорогой друг.
Наш герой выбегает в коридор вслед за приятелем.
— Я не вынесу ссоры с тобой. Просто я рассердился, вот и все. Теперь я понимаю, что меня могут удушить гарротой в Санкт-Петербурге, застрелить в Потсдаме и повесить в Бастилии.
— Что ж, по словам Вольтера, мыслитель века Разума должен быть готов к такому концу.
— Теперь я понимаю, что придворный из меня никакой, даже шута не получится. Лицо меня подводит: что на сердце, то и на нем.
— Ничего, — великодушно утешает Гримм, — ты уже принес пользу России: целых двенадцать дней ты успешно развлекал императрицу, а значит, за это время она не причинила своему народу никакого вреда.
— Ну что ж… Но как вести себя дальше, подскажи, Мельхиор.
— Может, ты позволишь написать Фридриху и пообещать, что на обратном пути ты заедешь к нему в Потсдам?
— От Потсдама я отказываюсь решительно. Фридриха я презираю, а он меня ненавидит.
— Предупреждаю, он превратит твою жизнь в ад.
— Ну это вряд ли. Он опоздал. Судьба уже позаботилась об этом.
— Но пока ты не в аду, Дидро. Ты знаменит…
Болезненная гримаса искажает лицо Философа.
— Посмотри на меня. Я застрял в Петербурге. Проклятая Нева сводит меня в могилу. Со своим королем я порвал. Я разлучен с женой и, что еще больней, с возлюбленной. Я окружен врагами. Я поражен швейцарским недугом.
— Чем-чем?
— Ностальгия, Гримм. Мучительная ностальгия. Я соскучился по горным пикам.
— Ничего страшного. Все порядочные люди нынче в изгнании, все страдают от ностальгии. Вольтер в Швейцарии скучает по Парижу. Руссо в Париже скучает по Швейцарии. Людям вроде нас не следует иметь дом. Мы бродяги, скитальцы. Кстати, вспомнил — у меня к тебе просьба.
— С радостью, чем могу… — пробормотал наш герой.
— Кстати, о бродягах. Ты помнишь маленького музыканта, вундеркинда, которого папа привез в Париж? Какое-то время он жил у меня.
— Амадей — крошка тра-ла-ла, маленький принц гармонии? Кукленок Амадей? Никогда не забуду, как ты привел его в Версаль и познакомил с Помпадуршей. А он встал на цыпочки и по всей форме предложил ей руку и сердце, а было ему всего-то шесть лет…
— Сейчас Ее Императорское Величество весьма им интересуется. Ей ужасно хочется заиметь такого у себя при дворе.
— Почему бы нет? Еще одна диковинка для коллекции. И мальчик приедет, если ты его попросишь. Он тебе всем обязан.
— Конечно приедет. Музыканты, как странствующие акробаты или философы, легки на подъем. А Моцарт — честолюбивый и завистливый парнишка. Он хочет перещеголять всех старых капельмейстеров и стать придворным композитором при всех европейских дворах.
— Не вижу препятствий.
— Проблема в самой императрице. Ты, быть может, не в курсе, но у нашей дамы отвратительный слух. Она не отличит арфу от клавесина. Музыка для нее — беспорядочное нагромождение звуков. Она признается, что из всех мелодий узнает только тявканье своей собачонки. Открою тебе позорную тайну — она любит Глюка.
— По-моему, это не важно. Когда имеешь дело с монархами, приходится мириться и не с такими недостатками.
— Ты не знаешь нашего маленького маэстро Выскочку. Если царица хотя бы намекнет, что музыка его сложна для понимания и исполнения, он немедленно вспылит и в ярости покинет Россию. Таким образом, я рискую приобрести сразу двух врагов. Как мне поступить?
Лицо Философа проясняется, глаза загораются, тревог как не бывало.
— Как поступить искусному царедворцу? Знатоку паразитов?
— Да-да. Так что же мне делать?
— Мистификация, приятель! — Философ в восторге хлопает Гримма по ляжке. — Тебя спасет простенькая мистификация.
— Да-да, мистификация.
— Итак, во-первых, ты скажешь Ее Величеству, что это Моцарту медведь на ухо наступил. Скажешь, что бедный малыш ни один мотив не способен правильно воспроизвести. И ты, как добросовестный придворный служака, уважающий ее славное имя, не посмеешь притащить из Зальцбурга этого фальшивящего юнца, который будет терзать ее чуткий, практически абсолютный слух.
— Но ей известно, что император Иосиф превозносит его до небес. А также итальянский двор и Версаль.
— У всех у них плохо с музыкальным слухом.
— Но тогда я обижу Моцарта. А это я никак не могу себе позволить.
— Разве я не понимаю, дружок? Ведь в Париже ты заказал портрет Моцарта? Верно? А сейчас копии с него идут нарасхват? Верно? Но если Моцарт перестанет быть гением, торговля твоя заглохнет.
— Господи, он же действительно гений! Но что мне ему сказать?
— Скажи по возможности все как есть. Скажи, что императрица спит и видит, как он приезжает к ней в Петербург. И нет ей счастья в жизни, пока юный виртуоз не фланирует по залам Эрмитажа. Только одна заминка. Здесь так холодно, что руки замерзают — ни по клавишам бацать, ни в кларнет дуть. Так стоит ли музыканту ехать туда, где он не сможет отыграть больше половины концерта?
Гримм выслушал, рассмеялся — и заключил нашего героя в объятия. Он так хохотал, что пудра сыпалась с его щек на темный костюм Философа.
— Побегу скажу царице, что у Моцарта со слухом — беда! — захлебывается от восторга Гримм. — Я тебя обожаю, Дени! Я понял, почему ты мой лучший друг!
— В числе прочих лучших друзей, Мельхиор? Жаль, что я не сижу на троне, как они.
— Еще как сидишь! Ты король, Дени, Разум — твоя империя.
Обмениваясь любезностями, они вместе подходят к дверям и снова обнимаются. Любящие братья, да и только.
— Последнее замечание, Дени, дорогой, — полным участия тоном произносит Гримм, заворачиваясь в плащ и выходя на Сенатскую площадь, — этот унылый черный костюм… Понимаю, это костюм мыслителя, но я бы его поменял. Попробуй красный или синий, что-нибудь с золотым позументом — как мой.
— Отделка, кружева, мишура, маскарад, — ворчит наш герой, — не желаю потакать прихотям тела. Это философия борделя. Внешний вид отражает состояние души.
— Нисколько. Душа-то внутри, а одежда — снаружи. И поверь мне — по одежке встречают. Неужели ты не замечаешь, как хмурятся люди при виде плохо одетого человека? К тому же ты сейчас в большом фаворе, и владельцы лучших магазинов почтут за честь разодеть тебя. И запомни — важные персоны неважные костюмы не носят.
— Но это же нелепо!
Впрочем, чего еще ждать от старины Гримма, вульгарного, изворотливого — но любимого?
23 (наши дни)
Лет за двести с лишним до того, как я впервые посетил Санкт-Петербург (как вы помните, при всех своих благих намерениях я так и не смог сделать этого с Ленинградом), по реке Неве проплыл замечательный парусник, пришвартовавшийся в гавани, которая в те дни — то есть летом 1777 года — находилась как раз напротив Эрмитажа. Роскошная яхта, владелец и команда которой были британцами. А на ее полуюте стояла прославленная (чтобы не сказать — скандально известная) английская путешественница. Это была Элизабет Чедли, называвшая себя графиней Бристольской и герцогиней Кингстонской. Почему бы и нет? Ведь она приходилась супругой обоим джентльменам, хотя и не сообщала ни одному из них о существовании другого. Ее чересчур поспешный переезд из Бристоля в Кингстон создал ей проблемы с британскими судом и прессой, и у себя дома Элизабет заработала репутацию двоемужницы, аферистки и лженаследницы. Как и многие люди ее сорта — а таковые в те времена водились в изобилии, — она предпочитала жить в Европе: сначала в Париже, а потом во всяких других местах.
Роковая красавица никогда не прозябала в безвестности и не жаловалась на одиночество. И поскольку состояние, имущество и даже батальон слуг достались Элизабет не вполне законным путем, она предпочитала все свое возить с собой. Вот почему для своих пожиток она наняла целую яхту, которая теперь бросила якорь в порту Санкт-Петербурга. Местная знать вскоре обнаружила, что этот парусник подобен пещере Аладдина. То был плавучий музей роскошных вещей, морской кабинет редкостей, из которых не последней являлась сама госпожа Чедли. Здесь на Неве, на фоне Эрмитажа, она предавалась развлечениям — весьма предосудительным (как казалось одним) или вполне благопристойным (как полагали другие). Скоро Элизабет стала одной из достопримечательностей Петербурга и привлекла внимание самой великой императрицы. И началась эпоха английских вкусов — во всем, начиная с одежды и кончая садами. Чедли послала весточку домой и выписала еще батальон слуг и в придачу множество умелых английских садовников, заполонивших Петербург розами и газонами.