Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 10 2008)
“Человек одухотворяет ландшафт глазом. Научным разумом одухотворяется Вселенная”. Нетрудно заметить, ландшафт — ключевое понятие в прозе Иличевского: “ландшафт важнее, таинственнее государства”. Содержание нескольких рассказов, причем — лучших рассказов Иличевского, можно определить как вглядывание в ландшафт. В той или иной степени оно присутствует в “Горле Ушулука”, “Костре”, “Старике”, но наиболее последовательно — в рассказе “Гладь”. “Штурм” — это вглядывание в природу Гиркана, юго-западного побережья Каспия на самой границе с Персией. “Дизель” — вглядывание в природу и в историю Южной Бессарабии.
В “Облаке” Надя вглядывается в красоту Венеции, в статуи и зеркала и, все более уподобляясь статуям, в собственное тело. Оно тоже становится элементом ландшафта, будь то приднестровские плавни или дворцы и каналы Венеции.
Образ реки встречается у Иличевского едва ли не в каждом рассказе. Интересно, что река у Иличевского течет только на юг. На юг течет Москва-река, воды Оки, вливаясь под Нижним Новгородом в Волгу, также текут на восток и юг. Это путь не только в пространстве, но и во времени. Путь на юг здесь — дорога в детство и вместе с тем — к смерти. Основные вехи речного и морского пути: Крымский мост — дельта Волги — Гиркан — Персия.
Персия у Иличевского — не только таинственная южная страна, но “потусторонний мир солнечных призраков и неясных наслаждений” (“Горло Ушулука”). Персия — страна смерти. К ней по течению Москвы-реки плывет игрушечный кораблик с мертвой девочкой. Автор обозначает ее последний путь, путь на Волгу и далее — к морю, к сладким, “как клубника”, персидским лимонам, к жарким берегам. Туда же унесет и труп Дуси, очутившийся в Москве-реке. Это путь не только в будущее (в смерть), но и в прошлое (до рождения): “В Волгу — домой, на Бирючью косу шла река, тянула, омывала сердце”. Тело убитой девушки с перстнем плывет по Оке на льдине (“Перстень, мойка, прорва”). Рано или поздно его вынесет в Волгу и далее, в Каспий, на южном берегу которого — Персия.
В Персии погиб Грибоедов, чье незримое присутствие, точнее — присутствие не исторического, а тыняновского Грибоедова, Грибоедова из романа “Смерть Вазир-Мухтара”, ощущается в той или иной степени в “волго-каспийских” вещах Иличевского. Из Персии не вернулся Печорин (“Горло Ушулука” наполнено мотивами лермонтовской “Тамани”). Уход в Иран (то есть в Персию) в “Штурме” выступает метафорой смерти.
Впрочем, древний Гиркан (известный еще Александру Македонскому) — исторически это персидская земля — служит не только “конечной станцией”, но и остановкой, перевалочной базой на пути в Иерусалим. Там остановились и осели сектанты-молокане, которые не только скрывались от преследований, но и медленно, неуклонно продвигались к Святой земле.
Смерть в художественном пространстве рассказов Иличевского распадается на два противоположных друг другу образа. Первый — прорва, то есть бездна, — инфернален и страшен. Это, собственно, даже и не смерть, а исчезновение, переход в никуда. В прорве не погибают, там исчезают. Навсегда. “Канули в прорве России” жители бедного молдавского села (“Облако”). В “темной речной прорве” исчезнет Дуся (“Случай Крымского моста”). Прорва здесь — неотъемлемое свойство пространства. В городе прорва открывается на некоторых особенно инфернальных перекрестках (вспомним, что в русской мифологической традиции перекрестки считались дурным местом, облюбованным нечистой силой). К счастью, в Москве Иличевского есть только один такой перекресток: “Грузины, и Белка-Ямские сталкиваются с Беговой улицей и 1905 года — клин с клином <…>. Пресня, Грузины, Ямские, сходясь, образуют своего рода Московские Бермуды <…>”. Гораздо страшнее прорва вокзалов. Вокзал — ворота в бездну, в бескрайние и бесконечные пространства: “Любой вокзал — воронка в омуте пространства. На вокзале всегда чувствуется дрожь, тревога, словно бы на краю пропасти. Огромная неисповедимая страна вглядывается в тебя поверх путеводных лесенок, карабкающихся на полюс, уносящихся в Европу, в Сибирь, на Кавказ, — в разлив далей, безвестности, исчезновения, напасти… Ужас перед простором неодолим, как бы мы его ни перепрятывали по городам и весям; как бы ни вымещали в оторопь перед не покрываемой-— и потому на деле безопасной бесконечностью вселенной” (“Перстень, мойка, прорва”).
За пределами города прорва многолика: тут и “черная прорва” Волги, и “желтая прорва” закаспийских песков. Но чаще всего тема прорвы связывается у Иличевского с плавнями, с тростниками. Плавни — “край мира”, “конец мира”, “начало тьмы непроходимости”. Густонаселенные птицами, выдрами, дикими котами плавни тем не менее оказываются едва ли не самым жутким и уж несомненно самым таинственным местом: “Близость моря распахом умножает бескрайность, оглушает. <…> Входя в тростники, напрягаешься всем существом, как перед лицом вглядывающейся в тебя бездны” (“Штурм”).
В прорве исчезают Федор (“Штурм”) и девушка с перстнем (“Перстень, мойка, прорва”). Но в мире Иличевского для живых существ есть и другой исход. Известняк — не только название одного из рассказов сборника. Это один из наиболее часто встречающихся в его прозе образов. Не случайно известняк дал название и самому сборнику.
Собственно известняк — осадочная горная порода, сложенная преимущественно из останков ископаемых организмов. В толщах известняковых пород можно найти целый окаменевший древний мир — от крохотных рачков и моллюсков до скелетов древних ящеров. История земли, запечатленная в геологии.
Тема известняка возникает у Иличевского раз за разом: “известняковые соты античных руин” (“Улыбнись”), “Дно купели выложено известняком” (“Штурм”), “Петля объездной дороги пухнет белой известковой пылью” (“Гладь”). Семен путешествует по известняковому карьеру, углубляясь все дальше в прошлое планеты, от одной геологической эпохи к другой, переползая “с третичного на меловой, юрский, триасовый, пермский этажи карьера”, и кажется, если “осторожно счистить верхний слой перламутра на древнем моллюске, то вовне вырвется свет — фрагмент мира, существовавшего задолго до возникновения человека” (“Известняк”).
Устойчивый интерес к теме известняка ведет нас к очевидной мысли: сам по себе известняк выступает у Иличевского в качестве символа ландшафта, в нем наиболее очевидно проявляется важнейшее свойство ландшафта — содержать в себе концентрированную историю. Историю законсервированную, окаменевшую под действием времени, как будто околдованную взглядом Медузы Горгоны. Но не исчезнувшую. История обретает вечность в геологии и географии: “…камень, эхом вторящий свету ландшафта, тектоническая линза, сфокусировавшая миллионы лет <…> позволяет заглянуть и в прошлое и в будущее: откуда вышли и чем станем” (“Костер”).
Но оставим ненадолго прорву геологических эпох (в каждой — миллионы лет), без присутствия человека прошедших как один миг, поскольку, как считает автор “Известняка”, некому было оценить и отмерить их длительность. Обратимся к событиям недавним, можно сказать — вчерашним, если сравнивать с пугающей длительностью геологических эпох.
География хранит не только воспоминание о прошлом, но и само прошлое, которое, кажется, можно оживить, стоит только плеснуть на него живой водой. Дельта Волги заключает в себе древнюю Хазарию, сгинувшую в десятом веке “под наносами эстуария великой реки” (“Горло Ушулука”). Здесь не удержусь и, по примеру Иличевского, отошлю к специальной литературе: к “Истории хазар” М. И. Артамонова (Л., 1962) и “Открытию Хазарии” Л. Н. Гумилева (М., 1966).
Белорусский вокзал хранит историю двух мировых войн, и герой Иличевского после странствий по железнодорожным тупикам, запасным путям и прочим “вагоноремонтным закромам” находит “исторический” “мосфильмовский” поезд. В штабном вагоне находит карты военных операций, в санитарном ему чудится запах карболки, йода и жгутовой резины. Где-то неподалеку звучит “Прощание славянки”.
Прошлое напоминает о себе не столько зрительными образами, сколько ощущениями, неясными и на первый взгляд необъяснимыми страхами. Но история приоткрывает тайну очередного Гения места. Непонятный “клаустрофобический трепет” парализовал сотрудников частной конторы, арендовавшей офис в подвале старого дома в Большом Трехсвятительном переулке. В подвале в горсти “штукатурного крошева” нашли несколько расплющенных пуль. Шестьдесят лет назад в этом доме размещалось одно из управлений МГБ (“Гуш-мулла”). К слову, Иличевский уже создает собственную мифологию Москвы. Если читатель ее примет, то не исключено, что на литературной карте рядом с Москвой Булгакова и Москвой Трифонова появится и Москва Иличевского.