Иосиф Герасимов - Вне закона
— Эй! — крикнул он и засмеялся.
Она вскинула голову и замерла, лицо красное, глаза немного припухли.
— Шо? — спросила она, и он понял: она его не узнала.
— А не «шо», — передразнил он, — сама приглашала, адрес дала, а сейчас…
Клавдия стряхнула с рук мыльную пену, внимательно вгляделась, но все же не узнала.
— Привет из Полевского, — весело сказал он.
Теперь она смотрела на него настороженно:
— А чей же ты?
— Сам свой… Кормила ты меня в прошлый год. Инженер я. Ты же и посоветовала в Северский ехать.
И она вспомнила:
— Стриженый?
— Он!
Она откинула голову, засмеялась, упругое ее тело заколыхалось, на щеках образовались ямочки.
— О-хо-хо… Да разве узнаешь. Вон какой кудряш баской! Тогда болезный был, а сейчас ядровый. А ты где в Северском-то?
— У Николая Степановича в бараке комнату дали.
— С чужеродными? А пошто в дом к кому не пошел?
— На постой не хотел. В бараке хоть и камора, но своя.
— О господи! Дык я управлюсь, а ты в комнату. Вон дверь направо.
Минут через двадцать они сидели за круглым столом под рыжим абажуром с кистями, пили водку, закусывали селедкой, квашеной капустой, разваристой картошкой. Клавдия рассказывала: тетка ее померла, комнату ей оставила, так что она нынче невеста с приданым, тут же расспрашивала о поселке, но Арон мало что мог ей рассказать. Клавдия смеялась: приняла его тогда за блатного, не поверила, что инженер. «Все блатные инженерами или бухгалтерами прикидываются». Он показал ей заводской пропуск, она внимательно его просмотрела, кивнула: «Наш».
— А что же ты блатного в гости звала, адрес дала?
— Сама не знаю. Пришелся… Ну вот… А ты что ко мне? Иль в Северском дролиться не с кем?
— Да ты мне тоже пришлась тогда.
— Чем же? — довольная, спросила она.
— Добротой.
Она засмеялась:
— Через это и пропадаю. — И тут же запела: — Дроля нажил, дроля нажил, дроля нажил новую, ему долго не забыть меня, ветроголовую. — И, неожиданно оборвав песню, с тоской проговорила: — Ох, Антошка, пропащая я баба. Ко мне только пьяные лапаются. А я ведь взамуж хочу. Только мужиков всех поубивало, а новые не подросли. Ты-то меня такую не возьмешь.
— Не возьму. И не потому, что не нравишься. А я сам по себе должен быть. Один.
У Клавдии набежали слезы на глаза, потом она потянулась к Арону, обняла, прижалась лицом к груди, зашептала:
— Ой, и сладкий ты мой! Как же мне худо, дуре! Кто бы мне жальливой попался. Ох, любила бы… Ох… — И, вся прижимаясь к нему, снова запела: — Эх ты, милочка, любаночка, накажет тебя Бог. За то накажет тебя Бог — за неверную любовь! — И сразу потянулась к нему губами: — Целуй! Только жарчее целуй…
Он проснулся от птичьего щебета за окном. Клавдия спала, обняв его; ее гладкое лицо было умиротворенно; он послушал легкое, спокойное дыхание, подумал: в эту ночь к нему вернулось нечто важное, былое, его одарила женщина новой силой и уверенностью — не угасло молодое, человеческое в нем, и, наверное, только женщина, ее доброта способны возрождать такое. Ее ласки и любовь, даже краткая, но все равно светлая, как родник живой воды, могут укрепить веру и даровать надежду, потому такая близость священна и надо хранить ее в душе. Сведет ли их еще когда-нибудь жизнь? Может, и не сведет. Но чистая радость останется в памяти как благодарность судьбе.
Он тихо встал, чтобы не потревожить ее, оделся, вышел на утреннюю улицу. Обнаружил неподалеку чугунную колонку, умылся под ней, провел по подбородку. Конечно, ему придется заглянуть в парикмахерскую, прежде чем ехать в институт.
…Он прибыл рано, но все же решил пройти в кабинет профессора. За столом Мезенцева сидела очкастая старушка, она приветливо улыбнулась, осведомилась: не Кенжетаев ли перед ней? Уверившись, что это именно он, она сообщила: профессор ждет его у себя на квартире. Живет он в большом доме на улице Ленина, это в сторону ипподрома, и протянула бумажку с адресом.
Он ехал трамваем и беспокоился: видимо, Мезенцев захворал, может, и не прочел работы. Поднялся на третий этаж, повернул ручку старинного механического звонка, тот рыкнул, как неисправный трактор; сразу же раздались шаги, дверь отворил Леонид Станиславович. Был он в легком полосатом халате, с обнаженной грудью, на которой синела наколка — якорь, оплетенный канатом.
— Прошу, — хмуро сказал он, тут же запахнул халат и, видимо, уловив удивление Арона, пробурчал: — Дурость молодости…
Он провел Арона в комнату, где стояли стеллажи, забитые книгами, письменный стол и кожаный диван с высокой спинкой. Леонид Станиславович подумал и положил на телефон две «думки», указал место на диване Арону, сам сел рядом. Некоторое время молчал, хмуря лоб, и при этом казалось, что впадина на его смуглой лысой голове делалась глубже; шмыгнул носом, сказал:
— Работа сильная. И школа у вас… Крепкая школа. Почерк мне знаком. Уж очень индивидуален. Только, — он перешел на шепот, — про Эвера в газетах было. Ведь он учитель ваш?
Арон понял: если открестится от Эвера, то профессор перестанет ему верить. Ведь у Эвера действительно была сильная школа.
— Да, он.
— Вы об этом никому, — снова прошептал Леонид Станиславович. — Я знаком с ним был. Нынче не знаешь, кого вспоминать, кого нет. Да и людей, которые бы в школах разбирались, мало… очень мало осталось. — И тут же заговорил в полный голос: — Конечно, ваша работа — готовая диссертация. У нас в институте таких работ не сыщешь… Но то, что вы заводской инженер, очень хорошо. Связь науки с практикой. Модно. Недавно вот в «Правде» статья была, как директор МТС кандидатскую диссертацию защитил. Грохот такой, будто новый Эйнштейн объявился… Но надо бы вам, Антон Михайлович, хоть пару статей сделать. Без этого нельзя. Вы сами отберите две главы да присылайте мне. А потом уж защиту будем готовить. Дела у нас неторопко делаются. — Он помолчал и осторожно шепнул: — Как же вы в Северском оказались?
Арон молчал, смотрел на полку, где стояли фотографии солидных людей; среди них был и его бывший директор Палий. Правда, встречался с ним Арон мало, слишком далек от него был этот известный на весь мир академик.
— Впрочем, можете не отвечать, — проговорил Леонид Станиславович, — я в личное не влезаю, — и только сейчас заметил, куда устремлен взгляд Арона. — А-а, — протянул он. — Эвер-то у Палия работал… А вот рядом с ним — Терехин Степан Николаевич, — он указал на портрет строгого человека в очках, с аккуратными усиками, лобастого, с гордо вскинутой головой. Что-то в этом лице отдаленно напоминало Николая Степановича. — Большого, очень большого ума человек. Да и сын его… Жаль, ох как жаль Николашу. А что, ему больше не выпрямиться?.. Господи, да что я спрашиваю? Годы уж… А между прочим, у меня его книга есть. Я сохранил. Вот, пожалуйста, — он протянул руку, взял книгу в сером переплете, видимо, заранее ее приготовил; черными буквами на ней крупно стояло: «Теория пламенных печей». — Конечно, устарела книга, но все же… Я берег. Опасно было, а берег. Кланяйтесь ему…
Он встал, проводил его до дверей и внезапно сказал совсем тихо:
— Николаше лучше ко мне не наведываться. Могут старое помянуть. А вот это, — профессор протянул конверт, из которого выглядывали сотенные, — передайте ему. Если надо, еще помогу, — говоря это, он отводил глаза.
Арон быстро сбежал по лестнице, вдохнул горячий уличный воздух, а по телу пробежали мурашки озноба. «Боятся! Все боятся!»
Он направился к автобусной станции, надо было ехать в свой барак. «Черта с два я пришлю ему статью. Черта с два… Нужен мне он!»
Пока ехал, злость оседала, как едкая пыль, и становилось тоскливо. «Конечно, боятся… Еще бы не бояться». Разве сам он не мечтал стать невидимым, он, человек в чужой коже, убитый и воскресший? В любое мгновение с него могут содрать эту кожу, и тогда… Удушливый смог страха висит над улицами, городами, полями, лесами, вползает в людские души, и нет от него спасения. Даже когда люди смеются, целуются, поют песни — страх окутывает их, ведь каждый знает или догадывается, как непрочна его жизнь на этой земле, в одночасье она может обернуться так, что тебя силой втолкнут в пределы ада и там ты сам признаешь за собой любую вину, которую тебе навяжут… За что же гневаться на Леонида Станиславовича?
Едва Арон умылся с дороги, переодел рубаху, как к нему явился Николай Степанович. Был он хорошо побрит, свеж лицом, хотя веки все же припухли; одернул заношенный парусиновый пиджачок:
— Ну как, Антошик? — И голос его дрогнул, выдав волнение.
— Хорошо, — ответил Арон. — Мезенцев высоко работу оценил. Говорит, защищать надо.
Николай Степанович даже подпрыгнул как-то бочком, по-козлиному, и всхлипнул радостно:
— Ну вот! Ну вот! Леня зря не похвалит. Он ас. Ты ему верь, верь…