Иосиф Герасимов - Вне закона
Он налил себе еще водки, выпил. Глаза его по-кроличьи закраснелись.
Арон спросил:
— А генералы куда делись? Чеканцев?
— На кудыкину гору, где вышки стоят. Там и косточки их сгнили. Неужто не понял? Нельзя им было индустриализацию делать. Нельзя!.. Ладно, дела эти прошлые, только я, Антошка, к тебе приглядываюсь и все голову ломаю: а ты под какой же кожей ходишь?
— Под своей, — твердо сказал Арон.
— Тогда дурак.
— Почему?
— Почему, почему, почемушеньки, — пропел Николай Степанович. — Я ведь твое сочинение читал.
— Как?
— Придурка не строй, — строго сказал Николай Степанович. — Зашел к тебе да прочел. Труда-то. Ты что, для забавы такую махину наворотил?
— Нет. Главному показывал.
— Да твой главный про физическую химию никогда не слыхал. Только глотку умеет драть. Эх, Антошка, я человек гиблый, но разум не весь потерял. Скажу тебе: ты Богом целованный. Бери свои записки и дуй в Свердловск. А там в институт физики металлов. Говно институт, но люди в нем имеются. Найдешь профессора Мезенцева Леонида Станиславовича. Друг детства моего. Отцов ученик. Скажи: я послал. Не для себя, не для тебя, Антошка, делаю, а чтобы хорошие мысли на бумаге не сгнили…
Арон мучился несколько дней: поверить или не поверить Николаю Степановичу? И все же решил: пора вылезать из норы.
14
Прибыл Арон в полдень. Над городом нависла каменная жара, воздух насытился дурманной гарью. В такую погоду можно и не застать начальников в институте. Однако Леонида Станиславовича Мезенцева он нашел в его кабинете, где было полутемно и прохладно: толстые стены здания старинной кладки не давали возможности ворваться жаре. Полный человек в серой толстовке насмешливо смотрел на Арона. Был он гладко выбрит, голова лысая, круглая, с небольшой вмятиной у лба, черна от загара, крупный нос облупился на солнце.
— Ну-с? — спросил он, когда Арон представился.
Ему было неловко под насмешливым взглядом профессора, восседавшего за столом, заваленным бумагами, журналами, книгами. В центре стоял массивный чернильный прибор из малахита.
— Я бы не решился, — проговорил Арон. — Но Николай Степанович Терехин посоветовал… вот… показать вам, — и Арон протянул рукопись.
Некоторое время профессор смотрел на пачку исписанной бумаги, насмешка исчезла из его глаз, он налил воды из графина в стакан, пил крупными глотками, роняя капли на толстовку.
— Он… живой? — шепотом спросил профессор, но тут же спохватился: — Ах да… Глупо! Где же он?
— В Северском. Комендантом работает.
— Как комендантом?.. А-а-а… Ну-ну…
Мезенцев сидел некоторое время молча, потом подвинул к себе пачку «Казбека». Когда закуривал, руки его дрожали.
«Трусит», — неприязненно подумал Арон, тут же рассердился и внезапно понял: сейчас способен наговорить этому профессору грубостей; ставшая привычной робость словно отпустила. Даже подумал: «Обматерю лысого и уйду. Черт с ним!»
Но профессор пришел в себя, тяжело вздохнул:
— Слава богу, что жив. — Тут же озабоченно спросил: — Как он?
— Пьет, — жестко сказал Арон.
Профессор почесал темную голову, пробормотал:
— Я ему многим обязан… Его отец… Да что там! — с тоской протянул он, но тут же спохватился, снова посмотрел на рукопись, сказал решительно: — Хорошо. Прочту. Сегодня же. Приходите завтра утром.
Арон понял: профессору надо побыть одному. Уж очень он ошарашен.
Он вышел из института, взглянул на часы: мог бы еще вернуться в Северский, переночевать, а утром опять на автобусную станцию… Но он так долго не был в большом городе, не толкался на улицах, не ел даже мороженого, так долго не чувствовал свободы, что захотелось побродить праздно.
Добрался до центра, постоял на углу у старинного, в готическом стиле здания, окрашенного в зеленый цвет; с этого угла виден был большой пруд, огороженный гранитным парапетом; на углу у входа в сквер стояла гипсовая девушка с веслом, а на небольшом полуострове высилась башня, напоминающая корабельную надстройку. Неторопливо скользили по воде голубые лодки.
Мимо Арона двигалась толпа, исчезая за густыми деревьями парка: хохочущие девушки, парни в клетчатых ковбойках и широких серых брюках из льнянки. Все они выглядели красивыми, беспечными, как на экранах довоенных кинокомедий. Хотелось влиться в поток, чтобы закрутил он в легкой, беспечной жизни под ярким солнцем… Он городской житель, любит уличное движение, толкотню, мелькание глаз, улыбок, обнаженных рук и ног, любит начать с приглянувшейся девицей беспечный, ни к чему не обязывающий разговор. Если он удастся, пригласить посидеть где-нибудь на веранде, где подают воду, мороженое или пиво, заглянуть в малознакомые глаза, чтобы попытаться разгадать, стоит ли с ней и дальше вить словесную вязь. Бог весть чем кончится эта игра, может статься — в ней не будет проигравших, победят оба, и это увенчается забвением, когда умирают все невзгоды, хотя потом они снова воскреснут. Но то будет неизбежной платой за ласку и отрешение от земного.
И вдруг он вспомнил: если сейчас перейти улицу, миновать сквер подле массивного серого здания, охраняемого милиционерами, где бьет фонтан, а на клумбах горят кумачовые, торжественные канны, как флажки на демонстрациях, то можно выйти на Пушкинскую улицу, там есть «Пельменная» в подвале. Вовсе неплоха эта округлая сероглазая официантка Клавдия.
На этот раз за столиками народу было много, две потные подавальщицы сновали меж ними.
— Будьте любезны, а Клавдия…
— Выходная, — зло бросила пожилая официантка и побежала по своим делам.
Адрес у него был; прохожий указал, где улица Энгельса. Можно добраться пешком. «А, была не была».
Проезжую часть побили машины, тротуар сложен из каменных плит; было немало деревянных домов, некоторые из них вросли в землю. Вот и дом, который ему нужен: низ каменный, беленый, с грязными пятнами, а верх из черных, толстых бревен.
Арон поднялся по скрипучей лестнице, постучал в дверь. Никто не ответил. Дернул ручку, оказалось — открыто. Из глубины коридора тянуло паром, как при стирке. Арон двинулся туда и сразу же увидел Клавдию, простоволосую, в бюстгальтере, опоясанную фартуком. Она склонилась над железным корытом, яростно терла белье о стиральную доску.
— Эй! — крикнул он и засмеялся.
Она вскинула голову и замерла, лицо красное, глаза немного припухли.
— Шо? — спросила она, и он понял: она его не узнала.
— А не «шо», — передразнил он, — сама приглашала, адрес дала, а сейчас…
Клавдия стряхнула с рук мыльную пену, внимательно вгляделась, но все же не узнала.
— Привет из Полевского, — весело сказал он.
Теперь она смотрела на него настороженно:
— А чей же ты?
— Сам свой… Кормила ты меня в прошлый год. Инженер я. Ты же и посоветовала в Северский ехать.
И она вспомнила:
— Стриженый?
— Он!
Она откинула голову, засмеялась, упругое ее тело заколыхалось, на щеках образовались ямочки.
— О-хо-хо… Да разве узнаешь. Вон какой кудряш баской! Тогда болезный был, а сейчас ядровый. А ты где в Северском-то?
— У Николая Степановича в бараке комнату дали.
— С чужеродными? А пошто в дом к кому не пошел?
— На постой не хотел. В бараке хоть и камора, но своя.
— О господи! Дык я управлюсь, а ты в комнату. Вон дверь направо.
Минут через двадцать они сидели за круглым столом под рыжим абажуром с кистями, пили водку, закусывали селедкой, квашеной капустой, разваристой картошкой. Клавдия рассказывала: тетка ее померла, комнату ей оставила, так что она нынче невеста с приданым, тут же расспрашивала о поселке, но Арон мало что мог ей рассказать. Клавдия смеялась: приняла его тогда за блатного, не поверила, что инженер. «Все блатные инженерами или бухгалтерами прикидываются». Он показал ей заводской пропуск, она внимательно его просмотрела, кивнула: «Наш».
— А что же ты блатного в гости звала, адрес дала?
— Сама не знаю. Пришелся… Ну вот… А ты что ко мне? Иль в Северском дролиться не с кем?
— Да ты мне тоже пришлась тогда.
— Чем же? — довольная, спросила она.
— Добротой.
Она засмеялась:
— Через это и пропадаю. — И тут же запела: — Дроля нажил, дроля нажил, дроля нажил новую, ему долго не забыть меня, ветроголовую. — И, неожиданно оборвав песню, с тоской проговорила: — Ох, Антошка, пропащая я баба. Ко мне только пьяные лапаются. А я ведь взамуж хочу. Только мужиков всех поубивало, а новые не подросли. Ты-то меня такую не возьмешь.
— Не возьму. И не потому, что не нравишься. А я сам по себе должен быть. Один.
У Клавдии набежали слезы на глаза, потом она потянулась к Арону, обняла, прижалась лицом к груди, зашептала:
— Ой, и сладкий ты мой! Как же мне худо, дуре! Кто бы мне жальливой попался. Ох, любила бы… Ох… — И, вся прижимаясь к нему, снова запела: — Эх ты, милочка, любаночка, накажет тебя Бог. За то накажет тебя Бог — за неверную любовь! — И сразу потянулась к нему губами: — Целуй! Только жарчее целуй…