Игорь Гамаюнов - Свободная ладья
Брал неверной рукой Владимир Матвеевич снимки, подносил близко к глазам.
– Вот тут твой папаня постарше… Я ж, кажется, тебе писал, как в начале двадцатых Поволжье голод накрыл. Поехал тогда наш Семён в Ташкент с узлом одежды, обменял его на мешок муки, привёз… Сам худой, завшивел донельзя, не заходя в дом, во дворе костёр разжёг да свой тулупчик со вшами в огонь кинул… А его мешок с мукой нас тогда спас!..
– А что было с Михаилом?..
– С Михаилом-то? Когда же он у нас появился?.. В январе?.. Нет, в феврале восемнадцатого. Это до голода ещё… Входит, а погоны у него отпороты.
…Приехал он, по его словам, родителей повидать, прежде чем на что-то решиться. Да и пошёл служить в соседнюю церковь дьяконом – по совету старшего брата Матвея. И вскоре был рукоположён. Казалось ему – здесь, в мерцании свечей, в умиротворяющем сиянии окладов и слаженном звучании голосов певчих, уцелеет нетронутым привычный мир, защищённый каменными сводами от большевистской лихорадки. И пока катилась в Саратов из северной столицы новая власть, Михаил успел жениться на дочери купца Краснова, получить в селе Синодском приход, стать самым авторитетным у прихожан священнослужителем.
От дружбы с новой властью он, да и брат его Матвей тоже, старался уклоняться, как, впрочем, и от её критики. Но однажды, услышав в толпе громкоголосого агитатора, призывавшего вступать в коммуну, неосторожно спросил, уравняют ли там, в коммуне, лентяев с трудолюбивыми. А наутро агитатора обнаружили убитым. Виновников не нашли и схватили батюшку Михаила – избив до крови «за подстрекательство», заперли в сарай, откуда он ночью, выломав подгнившие доски, бежал.
Гэпэушникам, не нашедшим его ни в Глотовке, у отца Капитона Астафьевича, ни у брата, Матвей Капитонович, сердито зажав бороду в кулак, напомнил известную фразу из Священного Писания: «Не сторож я брату моему». Ему это аукнулось в конце 20-х, когда его церковь со сбитым крестом была превращена в склад сельскохозяйственного инвентаря, а сам он (грамотных не хватало) пошёл служить в сельсовет писарем, надеясь: вблизи власти его, многодетного отца (четыре дочери и два сына), не тронут.
Тронули.
Пришла команда из волости об очередной «зачистке», Матвей Афанасьев оказался в списках. И бывший его прихожанин, теперь сельсоветовский охранник, Сенька Рябой, вооружённый старенькой винтовкой, болтавшейся у него за спиной на верёвочной петле, повёл его за неимением транспорта пешком на волжскую пристань – сдавать конвою. И возник у них такой разговор:
– Сень, а я ведь тебя крестил.
– Знаю, отец Матвей, да ведь велено мне.
Шли дальше, но не отступался Матвей Капитонович:
– Я и сына твоего крестил.
– Помню, отец Матвей, только воли моей нет – тебя отпустить.
Присели у дороги отдохнуть. И тут совершил Матвей Капитонович (всю жизнь потом вспоминавший об этом) своё преступление: снял с пальца обручальное кольцо и отдал Сеньке – всё равно, мол, в комендатуре отберут. Тут Сенька говорит:
– Ладно, спрячься куда-нибудь. Скажу – убежал, а я стрельнул, да промахнулся.
С тем и расстались.
– В тридцатых, – уточнил Владимир Матвеевич, – это ему припомнили: в очередную кампанию борьбы с «врагами народа» Сенька попал в списки вредителей, да так, сердечный, и пропал в лагерях.
– А с Михаилом и Матвеем что было?
– Бежали на Кавказ.
2 Забытые песниВладимир Матвеевич вздохнул, перебирая на столе ворох фотокарточек, словно бы оживших, готовых выпорхнуть из его неустойчивых рук. Стал дальше рассказывать.
Оказавшись в бегах, Михаил дал знать семье – жене и двум дочкам, и они все тайком уехали – подались по Волге, на юг, к Каспию. Осели в пригороде Баку, под другой фамилией.
Но прожил Михаил после побега недолго.
– Гэпэушники вычислили?
– Он им сам повод дал. Любил петь до беспамятства – это его и погубило.
…Работал Михаил в рыболовецкой артели – вначале на разделке рыбы, потом, когда узнали, что грамотный, ему бухгалтерию доверили. А как-то зазвали его в поселковый клуб, на вечер самодеятельности, её тогда власти поощряли. Не удержался он: вышел, спел «Вечерний звон» – песню, ставшую к тому времени белогвардейским гимном. Тут будто всех заклинило – повтори да повтори! Трижды повторял Михаил, зал подпевал, кто-то слезы рукавом утирал – там, в той артели работали беженцы из центральных российских областей.
И через день раскрыл он местную газету, видит: заметка о талантливом певце из народа – про него. Минул ещё день. В артели появился шустрый малый с мандатом ОГПУ – допытывался у всех, и у Михаила Капитоновича в том числе, из каких он мест да когда и почему приехал.
– Уезжать надо, – сказал после этого жене Михаил.
Начали спешно укладываться. Тут у него стало давить в левой стороне груди. Прилёг отдышаться и не встал.
Сердце не выдержало.
…Со старшим братом судьба обошлась милосерднее. Жене о своём спасении Матвей дал знать уже из Саратова, где все его дочери, вышедшие к тому времени замуж, обретались под другими фамилиями. И, оставив младшего (Владимира) у его сестёр, пустились Афанасьевы вслед за Михаилом вниз по Волге, к Каспию, поселились в Дербенте, где Матвей Капитонович прожил всю свою остальную длинную жизнь. Работал конюхом в пригородном совхозе, затем – кладовщиком, счетоводом, садовником. И всё это время исполнял должность церковного старосты. А ещё пел в церковном хоре – до последнего своего дня.
– А помнишь, ты к нам в Молдавию приезжал? – спросил Виктор. – Вы с отцом тогда старинные песни пели. «Вечерний звон» знаю, а остальные – что за песни? Никогда больше не слышал…
Задумался Владимир Матвеевич. Стал, путаясь, вспоминать слова и сказал вдруг:
– Я тебе их лучше спою – так они быстрее вспомнятся.
И запел.
Слабый, надтреснутый голос его звучал как бы издалека, прорываясь сквозь прошедшие годы, сквозь весь грохочущий, кровоточащий двадцатый век. И Виктор, включив свой диктофон, молил Бога, чтоб не сели батарейки, – ведь, может быть, он, журналист Афанасьев, последний, кто слышит, как поёт эти забытые песни человек, для которого всю его жизнь они были душевной необходимостью.
Он спел «Осенний мелкий дождик», «Не разбужу ли песней удалою», а «Вечерний звон» даже дважды, потому что, оказывается, в Саратове – объяснил Виктору его седовласый родич – исполняют эту песню не так, как в Москве.
И наконец спросил Виктор про Капитона.
– Упрямый был дед, – пожаловался на него Владимир Матвеевич, осуждающе качая серебристой головой. – Сколько его с бабкой ни звали жить – и в Саратов, и в Дербент, и в другие места, – так и не уехал из Глотовки. Всё твердил – мол, дома умирать легче. – Вздохнул прерывисто. – Теперь-то я понимаю, дома действительно легче. – И добавил: – Ты съезди к нему. Если стариков встретишь, они должны помнить, его там все Капитой звали. Хотя вряд ли – вымерли или разъехались. Ну хоть на кладбище зайдёшь, навестишь, там у нас целый угол афанасьевский – уж и не разобрать, кто где. Когда в тридцатых всех голод накрыл, хоронили друг друга кое-как, лишь бы земле предать.
3 Колючка тернового венцаВ Глотовку Виктора повёз саратовский приятель на стареньком «Москвиче». Дорогу знал плохо, и они, ныряя по разбитым просёлкам, долго не могли найти нужный поворот.
Наконец, свернув у прозрачной лесополосы (за ней вдалеке мелькнула тёмно-зелёным облаком неожиданная здесь сосновая крепь), миновали заросший бурьяном искорёженный остов ржавеющего комбайна и увидели впереди обрыв, край земли, за которым – знойное марево. А на самом краешке обрыва – церковь без креста, с дырявым куполом и облупленной колокольней. Внизу – цепочки домов с огородами, сияющая излучина Терешки, бегущей к Волге, а дальше – синие дали с набегающими пышно-белыми облаками… Почти как и за тысячу верст отсюда, подумал Виктор, в приднестровском селе Олонешты, куда отец, гонимый ветром истории, однажды привёз их с матерью и скарбом на полуторке, сказав, что живописнее места быть не может.
Теперь Виктор понял почему: днестровская пойма там была почти копией того, что открылось ему здесь; отец метался по южным селам Молдавии в поисках привычного образа утраченной родины.
Пошёл Виктор к церкви. Сухая ломкая полынь хрустела под ногами. Шагнул в дверной проём. Сумрачно. Прохладно. В углу – шевеление. Всмотрелся – овцы от жары прячутся. Штукатурка с церковных сводов почти вся осыпалась, но там, где удержалась, сохранила роспись: вон рука, в ней – кусок свитка со старославянской вязью. Вот фрагмент золотистой ризы в крестах. А вон там, среди дождевых пятен, жгуче темнеет глаз и сияет колючка тернового венца.
Спуск к реке извилист и крут. Там, в низине, у самой излуки теснятся несколько обшитых тёсом и тёсом же крытых ветхих домов, кажущихся необитаемыми. Оказалось, это всё, что осталось от Глотовки. Чуть выше по течению, в полукилометре, приезжими поселенцами выстроены новые дома, под шифером, издалека белеющим, и названо село по-новому – Подгорное. А здесь осталась лишь одна короткая и безлюдная улица.